Война и Интернационал

 Л. Д. Троцкий  революционеры  история  L. D. Trotsky  revolutionaries  history

4 августа — день голосования бюджета в германском Рейхстаге — расколол и разрушил Социалистический Интернационал. Крупнейшие, наиболее авторитетные партии Интернационала отбросили политику международной солидарности трудящихся, отбросили старый марксистский лозунг: «Война войне!» и перешли к политике «священного единения», «гражданского мира» и «национального единства» (Union sacree, фр.; Burgfrieden, нем.; National Unity, анг.). Это предательство партий рабочего класса открыло перед правящими кругами Европы дорогу к Мировой войне и к ужасному, длившемуся 4 с лишним года, кровопролитию и разрушению Европы и всего Земного Шара.

Перед революционными марксистами встало две задачи: во-первых, выяснить причины предательства; во-вторых, определить перед собой и другими новую политическую программу, заложить теоретические и политические основы нового, революционного Интернационала.

Лев Троцкий написал эту брошюру в августе-октябре 1914 года сразу по приезде из Австрии в Швейцарию. Он написал её на русском языке. В своей Автобиографии Троцкий пишет:

«С русской рукописи работу мою переводил русский, далеко не совершенно владевший немецким языком. Проредактировать перевод взял на себя цюрихский профессор Рагац … Благодаря Рагацу книжка вышла в свет на хорошем немецком языке. Из Швейцарии она уже в декабре 1914 г. нашла путь в Австрию и Германию. Об этом позаботились прежде всего швейцарские левые: Ф. Платтен и др. Предназначенная для немецких стран, брошюра была направлена в первую голову против германской социал-демократии, руководящей партии II Интернационала. Помнится, журналист Heibmon, игравший первую скрипку в оркестре шовинизма, назвал мою книжку сумасшедшей, но последовательной в своем сумасшествии. Большей похвалы я не мог и желать! Не было, конечно, недостатка и в намеках на то, что брошюра является искусным орудием антантовской пропаганды.

«Позже, во Франции, я неожиданно прочитал однажды во французских газетах телеграмму из Швейцарии о том, что один из немецких судов приговорил меня заочно к тюремному заключению за мою цюрихскую брошюру. Из этого я заключил, что брошюра попала в цель. Гогенцоллернские судьи оказали мне этим приговором, по которому я не торопился произвести уплату, очень ценную услугу. Для клеветников и сыщиков Антанты немецкий судебный приговор всегда оставался камнем преткновения в их благородных усилиях доказать, что я являюсь, по существу дела, агентом немецкого генерального штаба.

«Это не помешало французским властям задержать на границе мою книжку ввиду ее «германского происхождения». В защиту моей брошюры от французской цензуры появилась двусмысленная заметка в газете Эрве…

«После Октябрьской революции находчивый нью-йоркский издатель выпустил мою немецкую брошюру в виде солидной американской книги (Bolsheviki and World Peace, NY, 1918). По собственному его рассказу, Вильсон потребовал у него из Белого дома по телефону прислать ему корректурные оттиски: президент в это время фабриковал свои 14 пунктов и, как утверждают осведомленные люди, никак не мог переварить того, что большевики предвосхитили лучшие из его формул. В течение двух месяцев книжка разошлась в Америке в количестве 16.000 экземпляров. Но наступили дни Брест-литовского мира. Американская печать подняла против меня неистовую травлю, и книжка сразу исчезла с рынка».

Эта брошюра и работы Ленина, Р. Люксембург, публицистика Ю. Мартова и некоторых других социалистов стали пробивать бреши в огромных, импозантных зданиях социал-патриотизма и шовинизма. Из работы их критической мысли выросло Циммервальдское движение, а затем, Третий Интернационал.

Основы вопроса.

В основе настоящей войны лежит восстание производительных сил, взращенных капитализмом, против национально-государственной формы их эксплоатации. Весь земной шар, его суша и вода, поверхность и недра земные являются ныне ареной всемирного хозяйства, зависимость частей которого друг от друга стала нерасторжимой.

Эту работу совершил капитализм. Но он же заставляет капиталистические государства бороться за подчинение этого мирового хозяйства интересам барыша каждой национальной буржуазии. Политика империализма есть прежде всего свидетельство того, что старое национальное государство, создававшееся в Европе в революциях и войнах 1789 — 1815 — 1848 — 1859 — 1864 — 1866 — 1870 годов, пережило себя и является невыносимой помехой для дальнейшего развития производительных сил. Война 1914 г. есть, прежде всего, крушение национального государства, как самостоятельной хозяйственной арены. Национальность может оставаться дальше культурным, идеологическим, психологическим фактом — экономическая база вырвана у нее из-под ног. Слепотой или лицемерием являются все речи о том, будто нынешняя кровавая свалка есть дело «национальной защиты». Наоборот: объективный смысл войны состоит в разрушении нынешних национально-хозяйственных гнезд во имя мирового хозяйства. Но не на началах разумно-организованного производственного сотрудничества стремится разрешить эту задачу империализм, а на началах эксплоатации мирового хозяйства капиталистическим классом победоносной страны, которая через эту войну должна из великой державы стать мировой.

Крах национального государства возвещает война. Но вместе с тем и крах капиталистической формы хозяйства. Изнутри национальных государств капитализм революционизировал все мировое хозяйство, поделив весь земной, шар между олигархией великих держав, вокруг которых располагаются их спутниками мелкие государства, живущие соперничеством больших. Дальнейшее развитие мирового хозяйства на капиталистических основаниях означает непрерывную борьбу мировых держав за новые и новые переделы одной и той же земной поверхности, как объекта капиталистической эксплоатации. Экономическое соперничество под знаком милитаризма сменяется мировым разбоем и разгромом, дезорганизующим самые основы человеческого хозяйства. Мировое производство восстает не только против национально-государственных пут, но и против капиталистической организации хозяйства, которая превратилась в варварскую дезорганизацию его.

Война 1914 г. есть величайшая в истории судорога экономической системы, гибнущей от собственных противоречий.

Все те исторические силы, которые призваны были руководить буржуазным обществом, говорить от его имени и эксплоатировать его — монархии, правящие партии, дипломатия, постоянная армия, церковь — они все возвещают войной 1914 г. свое историческое банкротство. Они охраняли капитализм, как систему человеческой культуры, — и рожденная этой системой катастрофа есть, прежде всего, их катастрофа. Первая волна событий подняла национальные правительства и армии на небывалую высоту, на момент снова сплотив вокруг них нации; но тем страшнее будет падение правящих, когда пред оглушенными пушечным грохотом народами раскроется во всей свой правде и во всем своем ужасе действительный смысл совершающихся событий.

Революционный ответ масс будет тем могущественнее, чем чудовищнее встряска, какой подвергает их теперь история.

Капитализм создал материальные предпосылки нового, социалистического хозяйства. Империализм завел капиталистические народы в исторический тупик. Война 1914 г. указывает путь из тупика, насильственно выводя пролетариат на путь социалистического переворота.

В экономически-отсталых странах Европы война ставит на очередь вопросы более раннего исторического происхождения: вопросы демократии и национального объединения. Так в значительной мере обстоит дело для народов России, Австро-Венгрии и Балканского полуострова. Но эти исторически-запоздалые вопросы, оставленные нынешней эпохе в наследство ее предшественницей, не меняют основного характера событий. Не национальные стремления сербов, поляков, румын или финнов поставили на ноги 25 миллионов солдат, а империалистические интересы буржуазии великих держав. Опрокинув столь тщательно охранявшийся в течение четырех с половиной десятилетий европейский status quo, империализм поднял снова все старые вопросы, разрешить которые оказалась бессильна буржуазная революция. Но в нынешнюю эпоху эти вопросы лишены самостоятельного характера. Создание нормальных условий национальной жизни и экономического развития на Балканском полуострове немыслимо при сохранении царизма и Австро-Венгрии. Царизм в настоящее время является необходимым военным резервом для финансового империализма Франции и консервативного колониального могущества Англии. Австро-Венгрия служит главной опорой для наступательного империализма Германии. Начавшись с домашней стычки сербских национальных террористов с габсбургской политической полицией, нынешняя война быстро развернула свое основное содержание: борьбу не на жизнь, а на смерть между Германией и Англией. В то время, как простаки и лицемеры толкуют о защите национальной свободы и независимости, англо-немецкая война на самом деле ведется во имя свободы империалистической эксплоатации народов Индии и Египта, с одной стороны, во имя нового империалистического размежевания народов земли, — с другой стороны. Пробужденная для капиталистического развития на национальной базе, Германия начала с разрушения в 1870 — 1871 г.г. континентальной гегемонии Франции. Теперь, когда расцвет немецкой промышленности на национальной основе сделал Германию первой капиталистической силой в мире, ее дальнейшее развитие упирается в мировую гегемонию Англии.

Полное и неограниченное господство на европейском континенте является для Германии необходимым условием низвержения ее мирового врага. Империалистическая Германия записывает поэтому в свою программу, прежде всего, создание средне-европейского союза государств. Нынешняя Германия, Австро-Венгрия, Балканский полуостров с Турцией, Голландия, Скандинавские страны, Швейцария, Италия, а при возможности также и обескровленная Франция с Испанией и Португалией должны составить одно хозяйственное и военное целое — великую Германию под гегемонией нынешнего немецкого государства. Эта программа, тщательно разрабатываемая экономистами, юристами и дипломатами немецкого империализма и осуществляемая его стратегами, есть самое бесспорное и вместе с тем потрясающее выражение того факта, что капитализму стало невыносимо в тисках национального государства. На смену национальной великой державе должна прийти империалистическая мировая держава.

Для европейского пролетариата в этих исторических условиях дело может итти не о защите пережившего себя национального «отечества», ставшего главным тормозом экономического прогресса, а о создании нового более могущественного и устойчивого отечества — республиканских Соединенных Штатов Европы, как перехода к соединенным штатам мира. Империалистической безвыходности -капитализма пролетариат может противопоставить только социалистическую организацию мирового хозяйства, как практическую программу дня. Войне, как методу разрешения неразрешимых противоречий капитализма на вершине его развития, пролетариат вынужден противопоставить свой метод — социальный переворот.

Балканский вопрос, как и вопрос низвержения царизма, эти завещанные нам вчерашней борьбой задачи, могут быть разрешены только в связи с революционным разрешением задач сегодняшней и завтрашней борьбы.

Для русской социал-демократии первой и неотложной задачей является борьба с царизмом, который в Австрии и на Балканах ищет в первую голову рынков для сбыта своих государственных методов грабежа, варварства и насилия. Русская буржуазия, вплоть до «радикальной» интеллигенции, окончательно развращенная огромным подъемом русской промышленности за последнее пятилетие, заключила кровавый союз с династией, которая своими новыми земельными хищениями должна обеспечить нетерпеливому русскому капитализму его долю мировой добычи. Громя и опустошая Галицию, отнимая у нее даже осколки габсбургских вольностей, расчленяя несчастную Персию и стремясь из босфорского угла накинуть петлю на народы Балканского полуострова, царизм поручает презираемому им русскому либерализму покрывать эту разбойничью работу отвратительной декламацией о защите Бельгии и Франции. Война 1914 г. означает полную ликвидацию русского либерализма, делает пролетариат России единственным носителем освободительной борьбы и окончательно превращает русскую революцию в составную часть социальной революции европейского пролетариата.

В нашей борьбе с царизмом, в которой мы не знаем «национального» перемирия, мы не искали и не ищем помощи со стороны, габсбургского или гогенцоллернского милитаризма. Мы сохранили достаточную ясность революционного зрения, чтобы видеть, что немецкому империализму в корне враждебна мысль об уничтожении за своей восточной границей своего лучшего союзника, связанного с ним единством исторических задач. Но если бы дело обстояло даже не так; если бы можно было допустить, что, повинуясь логике военных операций и наперекор логике собственных политических интересов, немецкий милитаризм нанесет царизму сокрушительный удар, и в этом совершенно невероятном случае мы отказались бы видеть в Гогенцоллерне не только субъективного, но и объективного союзника. Судьбы русской революции слишком неразрывно связаны с судьбами европейского социализма, а мы, русские социал-демократы, достаточно твердо стоим на интернациональной позиции, чтобы раз навсегда отказаться оплачивать сомнительный шаг к освобождению России несомненным разгромом свободы Бельгии и Франции и — что еще важнее — внесением империалистической отравы в немецкий и австрийский пролетариат.

Мы многим обязаны немецкой социал-демократии. Мы все прошли ее школу, учились на ее успехах, как и на ее ошибках. Она была для нас не одной из партий Интернационала, но «партией» — tout court. Мы всегда сохраняли и укрепляли братскую связь с австрийской социал-демократией. В свою очередь мы гордились сознанием того, что в завоевании всеобщего избирательного права в Австрии, в пробуждении революционных тенденций у немецкого пролетариата была и наша скромная доля, оплаченная не одной каплей нашей крови. Без колебаний принимали мы моральную и материальную поддержку от старшего брата, который боролся за общие цели по ту сторону нашей западной границы. Но именно из уважения к этому прошлому, а еще более к тому будущему, которое должно еще неразрывнее связать рабочий класс России с пролетариатом Германии и Австрии, мы с возмущением отвергаем ту «освободительную» помощь, которую немецкий империализм — увы! с благословения немецкого социализма — везет нам в кессонах со штемпелем Круппа. И мы надеемся, что негодующий протест русского социализма прозвучит достаточно громко, чтоб быть услышанным в Берлине и Вене.

Крах Второго Интернационала есть трагический факт, и было бы слепотой или трусостью закрывать на него глаза. Поведение французского и большей части английского социализма составляет такую же часть этого краха, как и образ действий немецкой и австрийской социал-демократии. Чисто дипломатические попытки воссоздания Интернационала — путем взаимной «амнистии» — не подвинут нас ни на шаг вперед. Дело идет не о случайном или временном расхождении, не о разногласиях по «национальному вопросу», а о капитуляции старейших политических партий в том историческом испытании, которому их подвергла европейская война.

На первый взгляд может показаться, что социально-революционные перспективы грядущей эпохи, о которых мы говорили выше, совершенно призрачны в виду столь катастрофически вскрывшейся несостоятельности старейших социалистических партий. Но такой скептический вывод был бы совершенно ложным. Он игнорировал бы «добрую» волю исторической диалектики, как мы слишком часто игнорировали ее «злую» волю, столь безжалостно проявившуюся на судьбе Интернационала.

Война 1914 года возвещает крушение национальных государств. Социалистические партии ныне законченной эпохи были национальными партиями. Всеми разветвлениями своей организации, своей деятельности и своей психологии они сраслись с национальными государствами и, вопреки торжественным обязательствам своих конгрессов, они встали на защиту консервативных государственных образований, когда взращенный на национальной почве империализм стал мечом разрушать пережившие себя национальные шлагбаумы. В своем историческом падении национальные государства увлекают национальные социалистические партии.

Гибнет не социализм, а только его временное историческое выражение. Революционная идея линяет, сбрасывая с себя свою окостеневшую кожу. Эта кожа состоит из живых людей, из целого социалистического поколения, которое в самоотверженной агитационной и организационной работе нескольких десятилетий политической реакции окостенело в воззрениях и навыках национального поссибилизма.

Как национальные государства стали тормозом для развития производительных сил, так старые национальные социалистические партии стали главным препятствием для революционного движения рабочего класса. Они должны были вскрыть всю свою отсталость, скомпрометировать всю ограниченность своих методов, обрушить на пролетариат позер и ужас междоусобия для того, чтоб он через страшные разочарования мог освободиться от предрассудков и рабских навыков подготовительной эпохи и стать, наконец, тем, к чему теперь призывает его голос истории: революционным классом, борющимся за. власть.

Второй Интернационал существовал не напрасно. Он совершил огромную культурную работу, равной которой еще не было в мире: воспитание и сплочение угнетенного класса. Пролетариату приходится теперь начинать не с начала. На новую дорогу он выйдет не с пустыми руками. Богатые идейные арсеналы завещает ему прошлая эпоха. Новая эпоха заставит его к старому оружию критики присоединить новую критику — оружием.

Эта брошюра писалась крайне спешно, в условиях мало-благоприятных для планомерной работы. Значительная часть ее посвящена старому Интернационалу, который пал. Но вся брошюра, от первой до последней страницы, написана с мыслью о новом Интернационале, который должен же родиться из нынешних мировых потрясений, об Интернационале последних боев и окончательной победы.

Цюрих, 31 октября 1914 г.

 

1. Балканский вопрос.

31-го августа этого года одна социал-демократическая газета писала: «Война, ведущаяся сейчас против русского царизма и его вассалов, стоит под знаком великой исторической идеи. Торжественное настроение великой исторической мысли веет над полями сражений в Польше и западной России. Грохот орудий, треск пулеметов и кавалерийские атаки возвещают осуществление демократической программы освобождения. народов. Если бы царизму не удалось в союзе с французским капиталом и с бессовестной политикой лавочников подавить революцию, то настоящая кровопролитная война никогда бы не разразилась: освобожденный русский народ не дал бы своего согласия на эту бессовестную и ненужную войну. Великие идеи свободы и права говорят сейчас красноречивым языком оружия, и всякий, чье сердце: способно одушевляться идеалами справедливости и человечности,, должен желать, чтобы царская власть была уничтожена и угнетенным народам России было возвращено право на самоопределение».

Имя газеты, в которой были напечатаны эти строки, — «Непсава»; это центральный орган социал-демократии Венгрии, т.е. той страны, вся внутренняя жизнь которой построена на насильственном подавлении национальных меньшинств, на порабощении рабочих масс, на фискальном паразитизме и хлебном ростовщичестве правящих латифундиаров; страны, в которой хозяином положения является граф Тисса — черный, как уголь, аграрий: с замашками политического бандита; словом, страны наиболее, близкой к царской России. Как утешительно, что судьбе угодно было поручить именно «Непсаве», социал-демократическому органу Венгрии, дать наиболее восторженное выражение освободительной миссии германской и австро-венгерской армий! Кто же другой, как не граф Тисса, призван совершить «осуществление демократической программы освобождения народов»? Кто же еще может — в противовес «бессовестной политике лавочников» коварного Альбиона — утвердить в Европе вечные начала права и справедливости, кроме правящей клики клейменых будапештских мошенников? Смех вносит примирение, — и можно сказать, что трагическое противоречие политики Интернационала нашло в статьях бедной «Непсавы» не только свое увенчание, но« и свое юмористическое преодоление.

Нынешние события начались с австро-венгерского ультиматума Сербии. У интернациональной социал-демократии нет ни. малейших оснований брать под свою защиту происки сербских, как и иных двух-вершковых балканских династов, которые свои, авантюры прикрывают национальными целями. Но еще меньше у нас оснований расточать наше моральное негодование по поводу: того, что молодой фанатизированный серб ответил кровавым покушением на преступную трусливо-злобную национальную политику венских и будапештских властителей*. Одно не составляет для нас во всяком случае никакого сомнения: в исторической тяжбе придунайской монархии с сербами действительное историческое право, то-есть право развития, целиком на стороне сербов, как оно было на стороне Италии в 1859 году. Под дуэлью королевско-императорских полицейских негодяев с белградскими террористами есть более глубокая основа, чем аппетиты Карагеоргиевича или уголовные деяния царской дипломатии: на одной стороне империалистические притязания нежизнеспособного государства национальностей, на другой — стремление национально-расщепленного сербства к жизнеспособному государственному объединению. Неужели же мы так долго учились в школе социализма только для того, чтоб забыть даже первые три буквы демократического алфавита.

* Поучительно, что те самые австро-немецкие оппортунисты, которые всегда симпатизировали русским террористам больше, чем нам, русским социал-демократам, принципиальным противникам системы индивидуального террора, корчатся теперь от морального негодования и выворачивают наружу все свои нравственные потроха по поводу «коварного злодеяния в Сараеве». В чаду шовинизма эти люди неспособны даже подумать, что бедный сербский террорист, по имени Принцип, представляет тот же национальный принцип, что и немецкий террорист Занд. Не требуют ли они от нас, чтоб мы задним числом перенесли свои симпатии с Занда на Коцебу? Не посоветуют ли эти евнухи швейцарцам разрушить памятники «коварного» убийцы Вильгельма Телля и заменить их памятниками одному из духовных предшественников убитого эрцгерцога—австрийскому наместнику Гесслеру? — Л.Т.

Впрочем, окончательное забвение наступило только после 4 августа. До этого рокового дня германские марксисты отдавали себе отчет в том, что в сущности происходит на юго-востоке Европы:

«Буржуазная революция южного славянства в полном ходу, и выстрелы в Сараеве, при всей их эксцентричности и бессмысленности, так же составляют главу этой революции, как битвы, в которых болгары, сербы и черногорцы разбили тяготевшее над македонским крестьянином ярмо феодальной турецкой эксплоатации. Можно ли удивляться, что австро-венгерские южные славяне свои взоры и помыслы обращают к своим соплеменникам в сербском королевстве, которые достигли высшего, о чем может мечтать народ при настоящем общественном порядке: национальной самостоятельности, — между тем как Вена и Будапешт ко всякому сербу и хорвату подходят с ударами и пинками, военными судами и виселицами… Семь с половиной миллионов южных славян, окрыленных небывалой отвагой после балканских побед, требуют своих политических прав, и если австрийский императорский трон не перестанет сопротивляться их натиску, то он рухнет, и вместе с ним рухнет империя, с которой мы связали нашу судьбу. Ибо смысл исторического развития требует, чтобы такие национальные революции оканчивались победой».

Так писал «Форвертс» 3 июля 1914 г., сейчас после покушения в Сараеве.

Если международная социал-демократия вместе со своей сербской частью неуклонно противодействовала национальным проискам сербов, то, конечно, не ради исторического права Австро-Венгрии на подавление и раздробление народов и, уж конечно, не ради освободительной миссии Габсбургов, о которой до августа 1914 г. никто, кроме черно-желтых наемных писак, не посмел бы и заикнуться. Нет, нами руководили совсем иные мотивы. Нисколько не оспаривая исторической закономерности сербских стремлений к национальному единству, пролетариат, прежде всего, не мог доверить решение этой задачи тем, кто ныне руководит судьбами сербского королевства. Затем — и это соображение было для нас решающим — международная социал-демократия не могла приносить мир Европы в жертву национальному делу сербов, — а их объединение, вне европейской революции, могло быть достигнуто не иначе, как через европейскую войну. Но с того момента, как сама Австро-Венгрия перенесла вопрос о своей судьбе и судьбе сербства на поле военных действий, для нас не может быть никакого сомнения в том, что социальный и национальный прогресс на юговостоке Европы несравненно больше пострадал бы от победы Габсбургов, чем от победы сербов. И если у нас по-прежнему нет никакого основания отождествлять нашу миссию с задачами сербской армии — а именно эту мысль выразили сербские социалисты Ляпчевич и Кацлерович* в своем мужественном голосовании против военных кредитов, — то еще меньше у нас основания поддерживать чисто-династические права Габсбургов и империалистические интересы феодально-капиталистических клик против национальной борьбы сербства. И уж во всяком случае австро-венгерская социал-демократия, которая теперь благословляет габсбургские мечи на дело «освобождения» Польши, Украины, Финляндии и самого русского народа, должна была бы первым делом свести свои крайне запутанные счеты с сербским вопросом.

* Чтобы вполне оценить этот факт, нужно восстановить в своей памяти всю его политическую обстановку. Группа сербских заговорщиков убивает Габсбурга, носителя идеи австро-венгерского клерикализма, милитаризма и империализма. Пользуясь этим счастливым для нее фактом, венская военная партия предъявляет Сербии ультиматум, один из самых бесстыдных в дипломатической истории. Сербское правительство в своем ответе идет на чрезвычайные уступки и предлагает спорные вопросы передать на рассмотрение третейского суда в Гааге. Австрия объявляет Сербии войну. Если понятие «оборонительной» войны вообще имеет смысл, то очевидно именно в применении к Сербии в настоящем случае. Тем не менее, наши друзья Ляпчевич и Кацлерович, в твердом сознании своего социалистического долга, наотрез отказали своему правительству в доверии.

Автор этих строк был в Сербии в начале балканской войны. В скупщине в атмосфере неописуемого национального возбуждения голосовались военные кредиты. Голосование было именное. На 200 «да» раздалось среди гробового молчания одно «нет»,—социалиста Ляпчевича. Все почувствовали нравственную силу этого протеста, который остался в нашей памяти, как одно из самых ярких воспоминаний.

Примечание к настоящему изданию (1922 г.). Ляпчевич не сумел сделать необходимые дальнейшие выводы из революционной позиции и потому оказался ходом развития отброшен назад. В настоящее время Ляпчевич со своей группой принадлежит к Двух-с-половинному Интернационалу. — Л.Т.

Но проблема не ограничивается судьбою 10-миллионного сербства. Европейская свалка народов снова поднимает во всем объеме балканский вопрос. Бухарестский мир 1913 года не дал разрешения ни национальных, ни международных проблем Ближнего Востока, — он лишь временно закрепил ту новую неразбериху, какая сложилась к моменту полного истощения участников обеих балканских войн. Сейчас со всей остротой встает вопрос о дальнейшем поведении Румынии, полумиллионная армия которой может явиться важным фактором развертывающихся событий. Румыния, вопреки романским симпатиям населения, по крайней мере городского, входила в орбиту австро-германской политики. Этот факт определялся не столько династическими причинами — на бухарестском троне сидит Гогенцоллерн — Зигмаринген, — сколько непосредственной опасностью со стороны России. В 1879 году-русский царьг в благодарность за поддержку Румынии в русско-турецкой «освободительной» войне, отрезал кусок румынской территории (часть Бессарабии). Этот красноречивый факт дал достаточную опору династическим симпатиям бухарестского Гогенцоллерна. Но своей политикой национального гнета в Трансильвании, насчитывающей три миллиона румын (против трех четвертей миллиона в русской Бессарабии), правящая мадьяро-габсбургская клика восстановляла против себя румынское население точно так же, как и своими торговыми договорами с румынским королевством, продиктованным волей австро-венгерских латифундиаров. И если Румыния, вопреки мужественной и решительной агитации социалистической партии, руководимой нашим другом Раковским, соединит свои войска с войсками царизма, то ответственность за это целиком ляжет на правящую Австрию: она и здесь пожнет то, что посеяла. Но дело не ограничивается сейчас вопросом об исторической ответственности. Завтра, через месяц или через полгода, война поставит вопрос о судьбе балканских народов и Австро-Венгрии в целом, — и пролетариат должен иметь свой ответ на этот вопрос.

Европейская демократия в течение всего XIX столетия относилась с недоверием к освободительной борьбе балканских народностей, страшась усиления России за счет Турции. Об этих опасениях Маркс писал в 1853 году, накануне Крымской кампании:

«Можно утверждать, что чем больше будет укрепляться Сербия и сербская национальность, тем больше непосредственное влияние России на турецких славян будет оттесняться на задний план. Ибо для своего самоутверждения, в качестве особого государства, Сербии пришлось заимствовать свои политические учреждения и свои школы… из Западной Европы».

Это предвидение блестяще подтвердилось на судьбе Болгарии, которую Россия создавала в качестве своего аванпоста на Балканах. Как только болгарство встало на ноги, оно немедленно выдвинуло сильную анти-русскую партию, под руководством бывшего русского воспитанника Стамбулова, и эта партия наложила решающую печать на всю внешнюю политику молодой страны. Весь механизм политических партий Болгарии приноровлен к тому, чтобы лавировать между двумя европейскими комбинациями, не попадая окончательно в фарватер ни к той, ни к другой. Румыния вошла в австро-немецкую орбиту, Сербия после 1903 года в русскую, потому что первая стоит непосредственно под гнетом русской опасности, вторая — под тяжестью австрийской. Чем независимее страны юго-востока Европы от Австро-Венгрии, тем решительнее они могут отстаивать свою независимость от царизма.

Созданное на Берлинском конгрессе 1879 года балканское равновесие было полно противоречий. Рассеченные на части искусственными этнографическими границами, поставленные под контроль импортированных из германского питомника династий и опутанные по рукам и по ногам великодержавными интригами, балканские народы не могли перестать стремиться к дальнейшему национальному освобождению и объединению. Линия национальной политики самостоятельной Болгарии естественно направлялась на населенную болгарами Македонию, оставленную Берлинским конгрессом под властью Турции. Наоборот, Сербии, за вычетом Новобазарского санджака, почти нечего было искать в Турции. Ее естественные национальные интересы целиком лежали по ту сторону австро-венгерской границы: в Боснии и Герцеговине, в Кроации и Славонии, в Далмации. Румынии вовсе нечего было искать на юге, где Болгария и Сербия отделяли ее от европейской Турции. Национальная экспансия Румынии направлялась на северо-запад и восток: на венгерскую Трансильванию и русскую Бессарабию. Наконец, национальная экспансия Греции естественно толкала ее, как и Болгарию, против Турции. Болгария и Греция имели таким образом на своем национальном пути несравненно более слабое препятствие, чем Сербия и Румыния.

Австро-немецкая политика, направленная на искусственное поддержание европейской Турции, разбилась не о дипломатические происки России, в которых, конечно, не было недостатка, а о неотвратимый ход вещей, выдвинувший в исторический порядок дня национально -государственное самоопределение балканских народностей, вступивших на путь капиталистического развития. Балканская война ликвидировала европейскую Турцию. Этим она создавала предпосылки для разрешения болгарского и греческого вопросов. Но Сербия и Румыния, национальное завершение которых может осуществиться только за счет Австро-Венгрии, оказались в своих стремлениях к экспансии отброшены на юг и получили «компенсацию» за счет болгарского национального элемента: Сербия — в Македонии, Румыния — в Добрудже. Таков смысл второй балканской войны и закончившего ее Бухарестского мира.

Самый факт существования Австро-Венгрии, этой средне-европейской Турции, не дает места естественному самоопределению народов юго-востока, толкает их на путь постоянной взаимной борьбы, заставляет их искать друг против друга внешней опоры и превращает их таким образом во вспомогательные орудия великодержавных комбинаций. Только в условиях этого хаоса царская дипломатия имеет возможность ткать сеть своей балканской политики, последнее слово которой: Константинополь. Только федерация балканских государств — экономическая и военная — представила бы несокрушимый оплот против притязаний царизма. Теперь, после ликвидации европейской Турции, на пути к федерации юго-восточных народов Европы стоит Австро-Венгрия. Румыния, Болгария и Сербия, нашедшие свои естественные национальные границы и связанные на основе экономической общности оборонительным союзом с Грецией и Турцией, умиротворили бы наконец Балканский полуостров, этот адский котел, который периодически грозил Европе взрывами, пока не вовлек ее в нынешнюю катастрофу.

Европейская социал-демократия вынуждена была до поры да времени мириться с балканской стряпней капиталистической дипломатии, которая на своих конференциях и приватных соглашениях затыкала одни дыры, открывая другие, еще более зияющие. Поскольку эта стряпня оттягивала окончательную развязку, социалистический Интернационал мог надеяться на то, что ликвидация габсбургского наследства будет делом не европейскрй войны, а европейской революции. Но теперь, когда война выбила всю Европу из состояния равновесия, и великодержавные хищники стремятся перекроить заново карту Европы — не на основе национально-демократических принципов, а на основе соотношения военных сил, — социал-демократия не может не отдать себе ясного отчета в том, что одним из важнейших препятствий к свободе, миру и прогрессу является наряду с царизмом и германским милитаризмом — габсбургская монархия, как государственная организация.

Преступный авантюризм галицийской социалистической группы Дашинского состоит не только в том, что она дело Польши ставит выше дела социализма, но и в том, что судьбу Польши она связывает с судьбой австро-венгерской армии и габсбургской монархии. Европейский социалистический пролетариат не может принять такой постановки вопроса. Для него вопрос об объединенной и независимой Польше должен стоять в той же плоскости, что и вопрос об объединенной независимой Сербии. Мы не можем и не хотим разрешать польский вопрос теми методами, которые ведут к увековечению юго-восточного и обще-европейского хаоса. Независимость Польши означает для нас независимость ее на оба фронта — романовский и габсбургский. Мы хотим не только, чтобы польский народ был свободен от гнета царизма, но чтоб и судьба сербского народа не зависела от галицийской шляхты. Мы можем сейчас не предрешать, какие формы примут отношения самостоятельной Польши к Богемии, Венгрии и Балканской федерации. Но совершенно ясно, что комплекс средних и мелких государств по Дунаю и на Балканах представит гораздо более могущественную преграду посягательствам царизма на Европу, чем нынешняя хаотическая и бессильная Австро-Венгрия, доказывающая свое право на существование только беспрестанными покушениями на европейский мир.

В цитированной выше статье, относящейся к 1853 году, Маркс писал по поводу восточного вопроса:

«Мы видели, как европейские политики в своей закоренелой глупости, окостеневшей рутине и наследственной косности с испугом отворачиваются от всякой попытки ответить на вопрос, как быть с европейской Турцией. Могучим импульсом для стремления России к Константинополю служит как раз то, при помощи чего ее хотят от него удержать: пустая и совершенно неосуществимая теория сохранения status quo. В чем заключается этот status quo? Для христианских подданных Порты он означает не что иное, как увековечение их угнетения Турцией. Пока они остаются под ярмом турецкого владычества, они видят во главе православной церкви повелителя 60 миллионов православных христиан их естественного защитника и освободителя».

То, что здесь сказано о Турции, распространяется, хотя и менее непосредственно, на Австро-Венгрию. Решение Балканского вопроса немыслимо без решения австро-венгерского вопроса; оба они охватываются одной и той же формулой: демократическая федерация придунайских и балканских народов!

«Но правительства с их старомодной дипломатией, — писал Маркс, — никогда не решат этого затруднения. Турецкая проблема, вместе со многими другими, может быть решена только европейской революцией».

Это утверждение сохраняет всю свою силу и сейчас. Но именно для того, чтобы революция дала разрешение накопившимся в течение столетий затруднениям, интернациональный пролетариат должен иметь свою программу разрешения австро-венгерской проблемы, и эту программу он должен с одинаковой силой противопоставлять как завоевательным посягательствам царизма, так и трусливо-консервативным заботам об охранении австро-венгерского status quo.

 

2. Австро-Венгрия.

Царизм представляет собою, бесспорно, более жестокую и варварскую государственную организацию, чем дряблый австро-венгерский абсолютизм, смягченный старческой немощью. Но Россия, взятая даже как чисто государственная организация, совершенно не тождественна с царизмом. Уничтожение царизма не означает упразднение России; наоборот, оно означает ее освобождение и укрепление. Разговоры насчет того, что Россию нужно «отбросить в Азию» — эти выкрики перенеслись с начала войны и на страницы кое-каких социал-демократических изданий—основаны на плохом знакомстве с географией и этнографией. Какова бы ни была дальнейшая судьба отдельных частей нынешней России — как Царства Польского, Финляндии, Украины или Бессарабии, — европейская Россия не перестанет от этого существовать как национальная территория многомиллионного народа, который за последнюю четверть столетия сделал огромные завоевания на пути культурного развития. Совсем иное дело — Австро-Венгрия: как государственная организация, она тождественна с Габсбургской монархией, с ней стоит и падает, — подобно тому как европейская Турция была тождественна с военно-феодальной кастой османов и пала вместе с нею. Как династически-принудительный конгломерат центробежных национальных осколков, Австро-Венгрия представляет собою самое реакционное образование в центре Европы. Сохранение ее в результате нынешней европейской катастрофы не только задержит на новые десятилетия развитие придунайских и балканских народов, не только создаст залог повторения общеевропейской войны, но и политически укрепит царизм, сохранив за ним важнейший источник идейного питания. Если германская социал-демократия мирится с разгромом Франции, видя в этом кару за ее союз с царизмом, то следует требовать от нее, чтобы она приложила тот же самый критерий к австро-германскому союзу. Если оценка нынешней войны на страницах английской и французской прессы, как войны за освобождение народов, разбивается о факт союза обеих западных «демократий» с угнетателем народов — царизмом, то таким же, если не большим лицемерием является освободительное знамя, которое немецкая социал-демократия пытается развернуть над гогенцоллернской армией, которая борется не только против царизма и его союзников, но и за сохранение и упрочение габсбургской монархии.

Для Германии Австро-Венгрия есть необходимость, — для правящей Германии, какою мы ее знаем: для страны милитаризма, полицейщины, «крепкой» монархии и диктатуры юнкерства. Толкнув Францию в объятия царизма захватом Эльзас-Лотарингии, систематически обостряя отношения с Англией быстрым ростом морских вооружений, правящая юнкерская каста вынуждена была искать опоры в австро-венгерской монархии, как во вспомогательном резервуаре военной силы против врагов с Запада и Востока. Миссия Габсбургов, с германской точки зрения, состояла в том, чтобы к услугам юнкерски-милитаристической немецкой политики ставить вспомогательные венгерские, польские, румынские, чешские, русинские, сербские и итальянские корпуса. Правящая Германия охотно мирилась с тем, что 10-12 миллионов австрийских немцев оставались оторванными от своей национальной метрополии, — ведь эти 12 миллионов составляли тот государственный стержень, вокруг которого Габсбурги объединяли свыше 40 миллионов душ не-немецкого населения. Демократическая федерация самостоятельных придунайских народов сделала бы их недоступными для германского милитаризма. Только военно-принудительная монархическая организация Австро-Венгрии делает ее пригодной для союза с юнкерской Германией. Необходимым условием этого союза, освященного «нибелунговой верностью» династий, является постоянная боевая готовность Австро-Венгрии, которая может поддерживаться только путем механического подавления центробежных национальных тенденций. Для Австро-Венгрии, которая по всем своим границам окружена теми же национальностями, какие входят в ее состав, внешняя политика теснейшим и непосредственным образом связана с внутренней. Для того, чтобы удержать 7 миллионов сербов и югославян в рамках своей государственно-военной организации, Австро-Венгрия должна раздавить очаг политического притяжения для них — самостоятельное королевство Сербию. Австрийский ультиматум Сербии был решающим шагом на этом пути. «Австрия сделала этот шаг по требованию необходимости»,— пишет Э. Бернштейн в «Sozialistische Monatshefte» (16-я тетрадь), — и это совершенно верно, если политические события оценивать под углом зрения династической необходимости. Защищать габсбургскую политику по отношению к Сербии ссылками на «низкий моральный уровень» белградских властителей значит сознательно закрывать глаза на тот факт, что Габсбурги могли; мириться с Сербией только тогда, когда во главе ее стояла австрийская агентура в лице Милана, — самое низкопробное правительство, какое когда-либо знала история злосчастного Балканского полуострова. Если сведение счетов с Сербией пришло так поздно, та только потому, что забота о самосохранении недостаточно агрессивна в старческом организме монархии. После смерти эрцгерцога, опоры и надежды австрийской военной партии и Берлина, на помощь «требованию необходимости» пришел энергичный толчок со стороны берлинского союзника, который неумолимо потребовал демонстрации твердости и силы. Австрийский ультиматум Сербии был не только предварительно одобрен, но, по всем данным, властно внушен правящей Германией. Об этом достаточно выразительна говорится в той самой Белой книге, которую профессиональные и непрофессиональные дипломаты пытались изобразить, как великую хартию гогенцоллернского миролюбия. Охарактеризовав цели великосербской пропаганды и балканские махинации царизма,. Белая книга говорит:

«При этих условиях Австрия должна была сказать себе, что дальнейшее бездействие перед лицом этих интриг по ту сторону границы несовместимо как с достоинством, так и с самосохранением монархии. Императорское и королевское правительство сообщило нам этот свой взгляд и просило нас высказать наше мнение. От всего сердца выразили мы наше согласие с нашим; союзником и заверили его, что всякий шаг с его стороны, необходимый, по его мнению, для подавления движения в Сербии, направленного против монархии, встретит наше одобрение. При этом мы вполне сознавали, что военное выступление Австро-Венгрии против Сербии может вызвать выступление России и тем самым вовлечь нас в войну, согласно нашему союзническому долгу. Но в сознании жизненных интересов Австро-Венгрии, стоявших на карте, мы не могли ни говорить нашему союзнику о несовместимой с ега достоинством уступчивости, ни отказать ему в эту тяжелую минуту в нашей поддержке. Мы тем более не могли этого сделать, что продолжение поджигательной работы сербов угрожало и нашим интересам. Если бы сербам было позволено и впредь подтачивать, с помощью России и Франции, существование соседней монархии, то это привело бы к постепенному крушению Австрии и к подчинению всего славянства русскому скипетру, что сделало бы невозможным положение германской расы в средней Европе. Морально ослабленная Австрия, подорванная наступлением русского панславизма, не была бы для нас более союзником, на которого мы могли бы рассчитывать и полагаться; между тем такой союзник нам необходим ввиду все более и более угрожающего поведения наших восточных и западных соседей. Мы предоставили поэтому Австрии полную свободу в ее выступлении против Сербии».

Отношение правящей Германии к а встро-сербскому конфликту очерчено здесь с полной ясностью. Германия не только была заранее осведомлена австрийским правительством об его планах, она не только примирилась с ними, она не просто приняла на себя вытекавшие из этих планов последствия «союзнической верности», — нет, она сама считала натиск Австрии спасительным и необходимым и фактически делала балканское наступление Австро-Венгрии условием дальнейшего сохранения союза. Иначе «Австрия не была бы для нас более союзником, на которого мы могли бы рассчитывать».

Это положение вещей и таящиеся в нем опасности были совершенно ясны германским марксистам. 29 июня, через день после убийства австрийского эрцгерцога, «Форвертс» писал:

«Неумелая политика слишком тесно связала судьбы нашего народа с Австрией. Союз с Австрией положен нашими правителями в основу всей внешней политики. Но все больше выясняется, что он служит для нас не источником укрепления, а источником слабости. Австрийская проблема все грознее становится опасностью для мира Европы».

Месяц спустя, когда опасность уже угрожала превратиться в страшную действительность войны, 28-го июля, центральный орган германской социал-демократии писал не менее определенно:

«Каково должно быть отношение германского пролетариата к такому бессмысленному пароксизму?» и отвечал: «Он, конечно, ни в малейшей степени не заинтересован в сохранении австрийского хаоса народов»

Наоборот: демократическая Германия заинтересована не в сохранении, а в распадении Австро-Венгрии. Последнее увеличило бы Германию на 12 миллионов культурного населения, с таким первоклассным центром, как Вена. Италия достигла бы национального завершения и перестала бы играть роль того неучитываемого фактора, каким она все время оставалась в составе тройственного союза. Самостоятельная Польша, Венгрия, Богемия и балканская федерация с десятимиллионной Румынией на русской границе представляли бы могущественный заслон против царизма. А главное, демократическая Германия, могущественная страна с 75-миллионным немецким населением — без Гогенцоллерна и правящего юнкерства — могла бы без труда прийти к соглашению с французским: и английским народами, изолировав царизм, обессилив его и во внешней и во внутренней политике. Направленная на достижение этих целей политика была бы действительно освободительной — по отношению к народам России, как и к народам Австрии. Но такая. политика требует одной существенной предпосылки: немецкий народ, вместо того, чтобы поручать Гогенцоллерну освобождать других, должен сам освободиться от Гогенцоллерна*.

* В тексте имеется в виду такая революция, которая не только прогонит Гогенцоллерна, но и разрушит социальные основы гогенцоллернского режима. Такой революции в Германии, разумеется, еще не было.

IV. 1922. Л. Т.

Поведение германской и австро-венгерской социал-демократии в эту войну оказалось, однако, в вопиющем противоречии. с такими целями. В настоящий момент она целиком исходит из необходимости сохранения и укрепления габсбургской монархии в интересах Германии или «немецкой нации». Именно под этим антидемократическим углом зрения, вызывающим краску жгучего стыда у всякого интернационально-мыслящего социалиста, формулирует венская «Арбейтер-Цейтунг» исторический смысл настоящей войны, которая есть прежде всего поход против «германского духа».

«Правильно ли действовала дипломатия, было ли неизбежно все, что произошло, это пусть решают грядущие поколения. Но сейчас поставлен на карту немецкий народ, и тут не может быть места колебаниям и сомнениям! Немецкий народ един в своем железном, непреклонном решении не дать надеть себе ярмо на шею, и ни смерть, ни дьявол не сумеют…» и т.д. и т.д.

(«Винер Арбейтер-Цейтунг», от 5 августа).

Щадя политический и литературный вкус читателя, мы не продолжаем цитаты.

Здесь ничего не говорится об освободительной миссии по отношению к другим народам, — задачей войны поставлено охранение и обеспечение «немецкого человечества». Защита немецкой культуры, немецкой земли и немецкого человечества объявляется здесь задачей не только немецкой, но и австро-венгерской армии. Сербы должны сражаться против сербов, поляки против поляков, украинцы против украинцев — во имя «немецкого человечества»; 40 миллионов не-немецкого населения Австро-Венгрии рассматриваются попросту, как исторический навоз для удобрения полей немецкой культуры. Что это не точка зрения интернационального социализма, это доказывать не приходится. Но тут отсутствует даже элементарная национально-демократическая опрятность. Австро-венгерский генеральный штаб в своем сообщении от 18 сентября разъяснил человечеству, что «все народы нашей досточтимой монархии должны, как гласит наша солдатская присяга, единодушно итти, соперничая в храбрости, против каждого врага, кто бы он ни был»… Венская «Арбейтер-Цейтунг» целиком усвоила себе эту габсбургско-гогенцоллернскую точку зрения на Австро-Венгрию, как на национально-безличный военный резервуар, — так милитаристическая Франция смотрит на сингалезов и марокканцев, Англия — на индусов! И если принять во внимание,, что этот взгляд не является чем-то новым для немецкой социал-демократии Австрии, нам яснее станет главная причина того, почему австрийская социал-демократия так печально разбилась на национальные группы, сведя на-нет свое политическое значение.

В разложении австрийской социал-демократии на враждебные национальные группы нашла одно из своих выражений объективная: несостоятельность Австрии, как государственной организации. Вместе с тем, поведение австро-немецкой социал-демократии свидетельствует, что она сама стала печальной жертвой этой несостоятельности, идейно капитулировав перед нею. Оказавшись бессильной связать разноплеменный пролетариат Австрии принципами интернационализма и окончательно отказавшись от этой задачи,, австро-немецкая социал-демократия не ликвидирует той государственной «идеи», которую Реннер, социалистический адвокат придунайской монархии, пытался утвердить, как незыблемую «идею» Австро-Венгрии, но подчиняет эту Австро-Венгрию и в том числе свою собственную политику — «идее» прусско-юнкерского национализма. Полное принципиальное падение говорит нам неслыханным языком со страниц «Винер Арбейтер-Цейтунг» за время, нынешней войны. Если, однако, внимательнее вслушаться в музыку истерического национализма, то нельзя не услышать в ней более серьезного голоса, — голоса истории, которая говорит нам, что путь политического прогресса для Средней и Юго-Восточной Европы идет чрез разрушение австро-венгерской монархии*.

* Примечание к настоящему изданию. Незачем и говорить, что упразднение Австро-Венгрии оружием Антанты нисколько не приблизило нас к разрешению вопроса о хозяйственном и культурном сожительстве и сотрудничестве народов Средней и Юго-Восточной Европы. Узлы затянуты здесь безнадежнее, чем когда бы то ни было. Только меч пролетарской революции может разрубить их. — Л.Т. 1922 г.

 

3. Борьба против царизма.

Но — царизм! Не означает ли победа Германии и Австрии поражение царизма и не уравновешивает ли этот результат с избытком все указанные нами выше последствия? Этот вопрос имеет решающее значение во всей аргументации немецкой и австрийской социал-демократии. Подавление маленькой нейтральной страны, разгром Франции—все оправдывается необходимостью борьбы с царизмом. Голосование за военные кредиты Гаазе мотивировал необходимостью «отразить опасность русского деспотизма»; Бернштейн поднял клич «назад к Марксу и Энгельсу!» — во имя сведения счетов с Россией. Г. Вендель, закончивший свою парламентскую речь возгласом «да здравствует Франция!» — марширует добровольцем против Франции — во имя борьбы с царизмом. Недовольный исходом своей итальянской миссий, Зюдекум винит итальянцев в непонимании «сущности» царизма. И когда венские и будапештские социал-демократы становятся под знамя Габсбурга, объявляющего священную войну сербам за их стремление к национальному единству — они приносят свою социалистическую честь в жертву необходимости борьбы с царизмом.

Но не только социал-демократы. Вся буржуазная немецкая печать не хочет сейчас знать никакой другой заботы, кроме уничтожения царского самодержавия, которое, угнетает народы России и висит угрозой над свободой Европы. Имперский канцлер обличает Францию и Англию, как вассалов русского деспотизма. И даже немецкий генерал-майор фон-Морген, несомненно испытанный друг свободы и независимости, призывает в своей прокламации поляков восстать против царского деспотизма. Было бы, однако, слишком постыдно для нас, прошедших школу исторического материализма, сквозь мусор лжи, фраз, бахвальства, подлости и глупости не различать действительных интересов и отношени й. Никому всерьез не придет в голову, будто царизм стал на самом деле ненавистен немецкой реакции, и будто против него она направляет свои удары. Наоборот. После войны, как и до войны, царизм останется для правящей Германии наиболее родственной и близкой государственной формой. Царизм необходим гогенцоллернской Германии по двум причинам: во-первых, он экономически, культурно и милитаристически ослабляет Россию, задерживает ее развитие, как возможного империалистического соперника; во-вторых, существование царизма политически укрепляет гогенцоллернскую монархию и юнкерскую олигархию, ибо, не будь царизма, германский абсолютизм стоял бы перед Европой, как единственный оплот феодального варварства. Немецкий абсолютизм никогда и не скрывал своей кровной заинтересованности в существовании царизма, который ту же социальную сущность облекает лишь в более азиатские формы. Интересы, традиции и симпатии одинаково влекут немецкую реакцию на сторону царизма. «Печаль России—печаль Германии». И, наконец, сверх всего прочего, поскольку сохраняется царизм, Гогенцоллерн имеет возможность парадировать если не пред Западной Европой, то, по крайней мере, пред собственным народом, как оплот «культуры» против «варварства». Царизм одинаково необходим немецкой реакции—в постоянной дружбе, как и во временной вражде. Поэтому и в период самой острой борьбы она неминуемо озабочена тем, чтобы сохранить царизм — для будущей дружбы. «С искренним огорчением увидел я конец дружбы, которую честно сохраняла Германия», сказал Вильгельм II в своей тронной речи уже после объявления войны — не об Англии и не о Франции, разумеется, а о России, или, вернее, о русской династии — согласно «русской религии Гогенцоллернов», — сказал бы Маркс. Немецкие социал-демократы не то приписывают, не то внушают Вильгельму и Бетману-Гольвегу политический план: с одной стороны, путем победы над Францией и Англией создать условия для политического сближения с Францией; с другой стороны, стратегическую победу над Францией использовать для того, чтобы политически раздавить русский деспотизм. На самом деле политические планы немецкой реакции имеют — и не могут не иметь — прямо-противоположный характер. Действительно ли сокрушительный натиск на Францию диктовался стратегическими соображениями, не допускала ли «стратегия» чисто-оборонительной тактики на западной границе,—этот вопрос мы оставляем открытым. Но что юнкерская политика требовала разгрома Франции — этого не видеть может только тот, кому приходится закрывать глаза.

Эдуард Бернштейн, который пытался свести концы с концами в политической позиции германской социал-демократии, пришел к следующему выводу:

«Если бы Германия управлялась демократически, то было бы совершенно ясно, как эта цель — сведение счетов с царизмом — может быть достигнута. Демократическая Германия вела бы войну на востоке революционным способом. Она призвала бы угнетенные Россией народы к восстанию и дала бы им средства серьезно бороться за свое освобождение». Совершенно верно! «Однако — продолжает Бернштейн — Германия не демократия, и поэтому было бы утопично (то-то!) ожидать от нее подобной политики со всеми ее последствиями» («Форвертс», 28-е августа).

Итак? — Но тут Бернштейн внезапно обрывает анализ действительной германской политики «со всеми ее последствиями». Вскрыв вопиющее противоречие в позиции германской социал-демократии, он в заключение высказывает неожиданную надежду, что реакционная Германия выполнит то же самое, на что была бы способна только революционная. Credo qua absurdum! Верую, потому что сие вздор!

Можно, правда, подойти к вопросу иначе. Правящая германская каста, положим, не заинтересована в борьбе с царизмом. Но Россия стоит пред Германией сейчас как враг, и из войны Германии с Россией, из победы Германии над Россией — независимо от воли Гогенцоллерна — должно выйти ослабление царизма, а может быть и его полный крах. «Да здравствует Гинденбург, великое бессознательное орудие русской революции!» — восклицаем мы вместе с хемницкой «Фольксштимме». Да здравствует прусский престолонаследник — тоже довольно бессознательное орудие! Да здравствует турецкий султан, который, служа революции, бомбардирует сейчас русские города на Черном море! Счастливая русская революция — как быстро растут сейчас ряды ее бойцов!… Но попробуем отнестись к этому вопросу серьезно. Не может ли поражение царизма действительно послужить на пользу революции?

Против такой возможности, — но только возможности, — возражать, разумеется, нельзя. Микадо и его самураи нимало не были заинтересованы в политическом освобождении России. Тем не менее русско-японская война дала могущественный толчок событиям революции. Допустимо, следовательно, ожидать таких же последствий и от русско-немецкой войны. Но чтоб политически оценить эти исторические возможности, нужно принять во внимание следующие обстоятельства.

Те, кто думают, что русско-японская война создала революцию, не знают и не понимают событий и их связи. Война лишь ускорила революцию. Но тем самым она внутренне ослабила ее. Если б революция развернулась из органического нарастания внутренних сил, она наступила бы позже, но была бы могущественнее и планомернее. Следовательно, революция вовсе не была заинтересована в войне. Это во-первых. А во-вторых, русско-японская война, одним концом ослабив царизм, другим усилила японский милитаризм. К русско-немецкой войне оба эти соображения относятся еще в более высокой степени. В течение 1912—1914 годов Россия была окончательно выбита могущественным промышленным подъемом из состояния контрреволюционной подавленности. Рост революционного движения на основе экономических и политических стачек рабочих масс и нарастание оппозиционных настроений в самых широких слоях населения вводили страну в новую эпоху бури и натиска. Но в отличие от 1902—1905 г.г. движение развертывалось несравненно более сознательна и планомерно, и притом на более широкой социальной основе. Оно нуждалось во времени, чтобы окончательно назреть,—отнюдь не в ланцете ост-эльбских самураев, которые доставили царю возможность парадировать в роли защитника Сербии, Бельгии и Франции против немецкого милитаризма. Война, при условии катастрофических поражений России, может ускорить наступление революции, но лишь ценою ее внутреннего ослабления. И если бы революция даже взяла верх при этих условиях, то гогенцоллернская армия повернула бы свои штыки против нее. И эта перспектива не может, в свою очередь, не парализовать революционные силы России, которые не могут отрицать, что за гогенцоллернскими штыками стоит также и партия германского пролетариата. Это, однако, лишь одна сторона дела. Поражение России предполагает решающие победы Австрии и Германии на обоих театрах войны, а это, в свою очередь, означает принудительное сохранение национально-политического хаоса в центре и на юго-востоке Европы и неограниченное господство германского милитаризма во всей Европе. Принудительное разоружение Франции, многомиллиардная контрибуция, принудительное включение побежденных в таможенную черту, принудительный торговый договор с Россией — все это в совокупности сделало бы германский империализм, хозяином положения на ряд десятилетий. Тот перелом во внутренней политике Германии, который начался с капитуляции партии пролетариата пред национальным милитаризмом, был бы надолго закреплен, и германский рабочий класс материально и идейно кормился бы крохами со стола победоносного империализма, — социальная революция была бы парализована в сердце своем. Что при таких условиях русская революция, даже временно победоносная, была бы историческим выкидышем, не требует дальнейших доказательств*.

В то время предполагалось — особенно германскими социал-патриотами, — что сокрушающая победа Германии будет завершена в несколько месяцев. При этом условии германский милитаризм неизбежно разгромил бы русскую революцию. Но война затянулась, и революция разразилась только на третьем году войны. Буржуазная Европа, и побежденная и победившая, оказалась так подкошена своей войной, что не нашла в себе сил для сокрушения русской революции.

IV. 1922. Л. Т.

Таким образом нынешняя свалка народов, павших под тяжестью милитаризма, воздвигнутого на их спинах имущими классами, таит в себе чудовищные противоречия, которых сама война и руководящие ею правительства ни в каком смысле не могут разрешить в интересах дальнейшего исторического развития. Ни с одной из тех исторических возможностей, какие таит в себе эта война — то есть ни с победой двойственного союза, ни с победой тройственной коалиции — социал-демократия не могла и не может отождествлять своих целей. И немецкая социал-демократия, в лице «Форвертса», сама прекрасно понимала это — именно в вопросе о борьбе с царизмом. 28 июля «Форвертс» писал:

«Но что если локализовать конфликт не удастся, если на сцену выступит Россия? Какую позицию должны мы занять по отношению к царизму? В этом вопросе заключается великая трудность положения. Не наступил ли сейчас момент нанести царизму смертельный удар, не принесет ли это победу русской революции, когда германские армии перейдут русскую границу?»

Разбирая этот вопрос, «Форвертс» приходил к такому выводу:

«Точно ли можно быть уверенным, что русская революция будет приведена к победе, когда германские армии перейдут русскую границу? Этот акт может повлечь за собою падение царизма, но не станут ли германские армии бороться против революционной России с еще большей энергией, чем против самодержавной?»

Этого мало. 3-го августа, накануне исторического заседания рейхстага, «Форвертс» писал в статье, озаглавленной «Борьба против царизма»:

«В то время, как консервативная пресса, к великой радости иностранцев, клеймит самую сильную партию страны именем государственной изменницы, другие газеты стараются, обратно, — доказать социал-демократии, что предстоящая война есть в сущности старое социал-демократическое требование. Война против России, война против кровавого и, как теперь его именует столь недавно еще кнутолюбивая печать, против вероломного царизма — разве это не старое исконное требование социал — демократии?… Так действительно аргументируют в более благородной части буржуазной прессы и этим только доказывают, какой вес придается настроениям той части немецкого народа, которая стоит за социал-демократией. Вот почему вместо прежнего: «Русская печаль — немецкая печаль» теперь раздается: «Долой царизм!». Правда, за время, протекшее с тех пор, когда названные вожди социал-демократии (Бебель, Лассаль, Энгельс, Маркс) требовали демократической войны против России, последняя перестала быть только гнездом реакции, а стала также очагом революции. Низвержение царизма является сейчас задачей русского народа вообще и русского пролетариата в особенности, и с какой энергией именно рабочий класс берется за это дело, к которому он призван -историей, это мы видим в течение последних недель… И все националистические попытки «истинно-русских» людей отвлечь ненависть масс от царизма и поднять реакционную травлю против всего иностранного, и в особенности против Германии, терпели до сих пор фиаско. Слишком хорошо знает русский пролетариат, что его враг не по ту сторону границы, а в его собственной стране. Ничто не поразило так неприятно националистических подстрекателей, «истинно-русских» людей и панславистов, как известие о больших мирных демонстрациях германской социал-демократии. О, как возликовали бы они, если бы произошло обратное, если бы они могли сказать революционному русскому пролетариату: «Чего вы хотите? Немецкая социал — демократия идет во главе людей, натравливающих на войну с Россией!». И царь-батюшка в Петербурге вздохнул бы с облегчением: «Вот оно известие, которого я ждал! У моего самого опасного врага, у русской революции, разбит позвоночник! Международная солидарность пролетариата разорвана! Теперь я могу разнуздать во всю зверя национализма! Я спасен!».

Так писал «Форвертс» уже после того, как Германия объявила войну России. Эти слова выражали собою честную и мужественную позицию пролетариата пред лицом воинствующего шовинизма. «Форвертс» прекрасно понимал и обличал низкопробное лицемерие правящей кнутолюбивой Германии, которая внезапно почувствовала в себе призвание освободить Россию от царизма. «Форвертс» предостерегал немецких рабочих от того отвратительного шантажа, который разыгрывала над их революционной совестью буржуазная печать. Не верьте этим друзьям кнута, — говорил «Форвертс» немецкому пролетариату, — они охотятся за вашими душами, прикрывая свои империалистические интересы ложью освободительной фразеологии. Они обманывают вас—одухотворенное пушечное мясо, в котором они нуждаются. Если бы они вас увлекли на свой путь, они помогли бы царизму, нанеся страшный моральный удар русской революции. А если бы русская революция Тем не менее подняла свою голову, то они же сами помогли бы царю задушить ее. Вот смысл того, чему «Форвертс» учил немецких рабочих до 4-го августа.

А ровно три недели спустя тот же «Форвертс» пишет:

«Освобождение от московщины, свобода и независимость Польши и Финляндии, свободное развитие для самого великого русского народа, расторжение неестественного союза двух культурных наций с царским варварством — такова цель, вдохновившая немецкий народ, исполнившая его готовностью на все жертвы»… и вместе с немецким народом вдохновившая также немецкую социал-демократию и ее центральный орган.

Что же произошло за эти три недели? что заставило «Форвертс» отказаться от своей первоначальной точки зрения?

Что произошло? Ничего особенного. Германские войска задушили нейтральную Бельгию, сожгли ряд бельгийских деревень и разрушили Лувен, жители которого оказались так порочны, что осмелились — без каски и павлиньих перьев — стрелять в вооруженных чужеземцев, занявших их дома*; за эти три недели немецкие войска принесли смерть и опустошение на территорию Франции, а союзная австро-венгерская армия на Саве и Дрине вколачивала сербам любовь к Габсбургской монархии, — вот эти-то факты, очевидно, и убедили «Форвертс», что Гогенцоллерн ведет войну «за освобождение народов»… Раздавили нейтральную Бельгию, — и немецкая социал — демократия молчала. А Рихард Фишер, чрезвычайный посланник партии, специально приехал в Швейцарию, чтоб разъяснять народу нейтральной страны, что попрание бельгийского нейтралитета и физический разгром маленького народа — совершенно естественное явление, — к чему весь этот шум? — каждое европейское правительство на месте германского поступило бы точно так же. Этот довод, уместный в устах английской социал-демократии для обличения лицемерия английского правительства, — какой же смысл, кроме постыдного, он имел в устах немецкой социал — демократии, прикрывавшей одно из самых потрясающих преступлений своего собственного правительства! И именно в это время немецкая социал — демократия не просто примирилась с войной, как с делом действительной или мнимой «национальной обороны», но окружила гогенцоллернско-габсбургскую армию ореолом наступательно-освободительного похода. Какое беспримерное политическое падение для партии, которая в течение пятидесяти лет учила немецкий рабочий класс видеть в немецком правительстве врага всякой свободы и демократии!

* «Чисто прусское заявление,—писал Маркс Энгельсу,—что никто не имеет права защищать свое «отечество», на ком нет мундира».

А между тем, каждый новый день войны все более вскрывал ту европейскую опасность, которую марксисты должны были предвидеть с самого начала. Главный удар немецкое правительство направило не на восток, а на запад — против Бельгии, Франции и Англии. Если даже допустить невероятное: что такой план кампании определялся чисто — стратегическими соображениями,— и тогда остается во всей своей силе тяжеловесная политическая логика этой стратегии: необходимость решительного и полного разгрома Бельгии, Франции и сухопутных сил Англии, чтоб развязать себе руки против России. Не ясно ли было, что то, что объявлялось предварительно — в утешение германской социал-демократии! — стратегическим средством, силою вещей превратится в самостоятельную цель. И чем более упорное сопротивление немецкому натиску должна была оказать Франция, для которой задача действительно свелась в этот момент к защите своей территории и своей независимости; чем больше увязала и будет увязать немецкая армия за своей западной границей, чем более при этом Германия будет истощаться, тем меньше у нее останется сил и охоты для той будто бы основной задачи, которую ей приписывают немецкие социал-демократы: «сведение счетов с Россией»! И тогда история будет свидетельницей «почетного» мира между двумя самыми реакционными силами Европы: между Николаем, которому судьба подарила дешевые победы над насквозь прогнившей габсбургской монархией*, и Вильгельмом, который свел счеты, но не с Россией, а — с Бельгией. Союз Гогенцоллерна и Романова — после истощения и унижения западных государств — будет означать новую эпоху черной реакции в Европе и во всем мире. Всей своей политикой германская социал-демократия прокладывает дорогу этой страшной опасности. И она осуществится, если европейский пролетариат не найдет себя и не вмешается, как революционный фактор,- в стратегические и политические расчеты династий и капиталистических правительств!

«Для нее (России),—справедливо писал Энгельс в 1890 году,—годятся только такие войны, в которых главная тяжесть падает на союзников России; их территория подвергается опустошению, и они должны выставить главную массу бойцов, а на долю русских войск остается роль резервов. Только с совсем слабыми противниками, как Швеция, Турция, Персия, царизм воюет собственными средствами». — Теперь приходится Австро-Венгрию поставить на одну доску с Турцией и Персией.

 

4. Война против Запада.

Д-р Зюдекум писал в «Форвертсе» после своей дипломатической поездки в Италию, что итальянские социалисты недостаточно понимают «сущность» царизма. Мы совершенно согласны с д-ром Зюдекумом, что немцу легче понять природу царизма, так как он каждый день на своей спине познает «сущность» прусско-немецкого абсолютизма. А эти две «сущности» очень родственны друг другу.

Германский абсолютизм представляет собою феодально-монархическую организацию, под которую развитие последнего полувека подвело могущественный капиталистический фундамент. Сила германской армии, какою мы снова видим ее теперь в ее кровавой работе, не только в материально-техническом могуществе нации, в интеллигентности и исполнительности рабочих-солдат, прошедших школу индустрии и школу классовой организации, но и в ее объединенном вокруг монарха юнкерском офицерском корпусе, с его традициями властвования, подавления того, что внизу, подчинения тому, что наверху. Немецкая армия, как и немецкое государство, представляет собою феодально-монархическую организацию с неисчерпаемыми капиталистическими ресурсами. Писаки буржуазной прессы могут сколько угодно резонерствовать о преимуществах немца, как человека долга, — над «человеком наслаждений» — французом. Действительное противоречие лежит не в расовых свойствах, а в социальных и политических отношениях. Постоянная армия, это замкнутое, самодовлеющее государство в государстве, несмотря на основу всеобщей воинской повинности, остается насквозь-кастовым учреждением, и для своего процветания она — при наличности всех других данных — нуждается в искусственном отборе сословности и в монархическом увенчании командующей иерархии.

В своей книге «Новая Армия» Жорес доказывал, что Франция может иметь только оборонительную армию, построенную на началах народного вооружения, то есть милицию. Французская буржуазная республика платится теперь за то, что в своей армии она хотела иметь противовес демократическим формам государственного строя. Она создала, по словам Жореса, «ублюдочный режим, в котором сталкиваются и нейтрализуют друг друга устаревшие формы и формы, только намечающиеся жизнью». В этом несоответствии постоянной армии режиму республики основная слабость военной системы Франции. Наоборот: поистине варварская политическая отсталость Германии дает ей могущественный военный перевес. Германская буржуазия могла время от времени ворчать, когда кастово-преторианский дух офицерства приводил к взрывам, подобным цабернскому, могла коситься на кронпринца с его паролем: «Валяй-напирай!»; немецкая социал-демократия могла обличать систематические заушения личности немецкого солдата, приводящие к двойному количеству самоубийств в немецкой казарме, по сравнению с другими странами, — но политическая бесхарактерность немецкой буржуазии и отсутствие революционной школы у немецкого пролетариата позволили правящей касте воздвигнуть чудовищное здание милитаризма, которое ставит интеллигентных и исполнительных немецких рабочих под команду героев Цаберна с их лозунгом: «Валяй!».

Ганс Дельбрюк с полным основанием ищет источников военной силы Германии в Тевтобургском лесу!

«Древнейший военный строй германцев, — говорит он, — покоился на княжеской дружине, состоявшей из самых отборных воинов, и воинской массе, обнимавшей весь народ. То же самое видим мы теперь. Как изменились формы нынешнего боя по сравнению с тем, что делали наши предки в Тевтобургском лесу! Да, изумительна техника современных винтовок и мортир, изумительна эта расчлененность гигантских масс, но в основе — все тот же военный строй: воинский дух, доведенный до высшей степени развития в когда-то маленькой, а ныне многотысячной корпорации людей, без лести преданных своему верховному вождю и как встарь, в эпоху древних князей, считающихся его сотрапезниками, — и весь народ, ведомый ими, воспитанный в их школе и подчиненный их дисциплине. Вот в чем разгадка воинственного характера немецкого народа».

Французский майор Дриан с любовной завистью республиканца поневоле глядит на кайзера в форме белых кирасир — «бесспорно, самой импозантной и воинственной из всех форм» — и восхищается тем, как он проводит время «посреди своей армии, этой истинной семьи Гогенцоллернов».

Феодальная каста, которой давно пора бы сгнить политически и морально, снова нашла свою связь с нацией на почве империализма. И так далеко зашла эта связь с нацией, что исполнилось написанное несколько лет тому назад пророчество майора Дриана, которое доселе могло казаться лишь ядовитой инсинуацией тайного бонапартиста или бредом помешанного. «Император — полководец… а за ним стоит вся трудящаяся Германия, как один человек… Социал-демократы Бебеля в строю вместе со всеми, с винтовкой в руках; и они ни о чем не помышляют, кроме блага отечества. Десять миллиардов военной контрибуции, которую должна будет заплатить Франция, принесут им больше пользы, чем социалистические бредни, которыми они питались еще вчера». Да, об этой будущей контрибуции — но только не в 10, а в 20 и 30 миллиардов — пишут сейчас с чисто люмпенским бесстыдством уже и некоторые немецкие социал-демократические (!) издания…

Победа Германии над Францией — печальная «стратегическая» необходимость по оценке немецких социалистов — означала бы в первую очередь не поражение системы постоянной армии в режиме республикански демократии, а победу феодально-монархического строя над демократически-республиканским. Ибо старая раса Гинденбургов, Мольтке и Клуков — наследственных специалистов в деле массовых убийств — такое же необходимое условие немецких побед, как и пушка в 42 сантиметра, последнее слово технического могущества человека.

Уже и сейчас вся буржуазная пресса только говорит о закрепленной войною незыблемости немецкой монархии. Уже и сейчас немецкие ученые — те самые, которые провозгласили Гинденбурга доктором всех наук, — объявляют политическое рабство высшей формой общежития. «Какими шаткими, — пишут они, — оказались в годину бури демократическая республика, порабощенное парламентским режимом призрачное королевство и все прочие хваленые прелести».

И если обидно и стыдно читать статьи французских социалистов, которые оказались слишком слабыми, чтобы расторгнуть пагубный союз Франции с Россией, или чтобы хоть воспрепятствовать возврату к трехлетнему сроку службы, и которые тем не менее собираются в красных штанах освобождать Германию, то чувство невыразимого негодования охватывает при чтении немецкой партийной прессы, которая на языке восторженных рабов славит доблестную касту наследственных угнетателей Германии — за ее подвиги на территории Франции!

15 августа 1870 г., когда победоносные немецкие войска приближались к Парижу, Энгельс, характеризуя безобразное состояние французской обороны, писал в письме к Марксу:

«Тем не менее, у революционного правительства, если оно образуется скоро, нет основания отчаиваться. Но оно должно будет предоставить Париж его собственной судьбе и продолжать войну с юга. Тогда оно сможет продержаться до тех пор, пока не будет закуплено оружие и не будут сформированы новые армии, которые постепенно оттеснят врага к границе. Самое правильное окончание войны заключалось бы в том, чтобы обе страны дали друг другу доказательство своей непобедимости».

А есть люди, которые голосами пьяных илотов кричат: «В Париж!» — и в то же время смеют ссылаться на Маркса и Энгельса. Чем же они выше трижды презренных русских либералов, которые ползают на брюхе пред августейшим главнокомандующим, утверждающим русскую нагайку в Восточной Галиции! Каким трусливым лицемерием звучат речи о чисто «стратегическом» характере войны на западной границе! Кто верит этому? Кто считается с этим?

Во всяком случае, не немецкие правящие классы. Они говорят на языке уверенности и силы. Они называют вещи своими именами. Они знают, чего хотят, и умеют бороться за свои задачи.

Социал-демократы рассказывают нам, что война служит делу национальной независимости.

«Это неправда! — отвечает им г. Артур Дикс. — Если большая политика прошлого века своей характернейшей чертой была обязана национальной идее, то все крупные политические события текущего века стоят под знаком империалистической идеи. Она дает импульс, направление и цель завоевательному порыву великих держав («Война за мировое хозяйство», 1914, стр. 3).

«Отметим, — пишет тот же г. Артур Дикс, — как доказательство отрадной сознательности кругов, подготовивших войну стратегически, что уже в первой стадии войны наступление нашей армии против Франции и России было произведено как раз там, где требовалось охранить от неприятельского вторжения особенно ценные земные недра Германии и занять те части неприятельской страны, которые могли бы пополнить наши собственные подземные богатства» (Там же, стр. 38).

«Стратегия», о которой социалисты говорят сейчас почтительным шопотом, начинает, оказывается, свою деятельность с грабежа земных недр.

Социал-демократы говорят нам, что война служит делу национальной обороны. Но Георг Ирмер пишет совершенно ясно:

«Пора перестать говорить как о чем-то само собою понятном, что в борьбе за мировое владычество и мировой рынок немецкий народ пришел слишком поздно, что мир уже поделен. Разве во все времена истории земля не переделялась заново?» («Долой английское ярмо!», 1914, стр. 42).

Социалисты утешают нас тем, что Бельгия задушена только на время, и что немцы в ближайшем будущем уйдут из бельгийских квартир. Но г. Артур Дикс, который знает, чего он хочет, и который имеет право и силу хотеть, пишет:

«Выход Германии к открытому Атлантическому океану — вот чего Англия, по ее собственному признанию, боится больше всего». «Но именно поэтому мы не можем выпустить Бельгию из наших рук и не можем отказаться от заботы о том, чтобы по возможности все побережье от Остенде до устья Соммы не попало снова в руки такого государства, которое могло бы сделаться вассалом Англии, а осталось бы навсегда в той или иной форме под германским влиянием».

В непрекращающихся боях между Остенде и Дюнкирхеном священная «стратегия» осуществляет сейчас и этот пункт программы берлинской биржи.

Социалисты рассказывают нам, что война между Францией и Германией есть только маленькая прелюдия к прочному союзу между ними, но г. Артур Дикс и здесь раскрывает карты. По его мнению, для Германии существует

«только один ответ: стремление уничтожить участие Англии в мировом хозяйстве и нанести смертельный удар английскому народному хозяйству!»

«Цель внешней политики Германской империи, — провозглашает более осторожно проф. Франц фон-Лист, — для ближайших десятилетий совершенно ясна. «Защита против Англии» — таков должен быть наш лозунг!» («Среднеевропейский союз государств», 1914, стр. 24).

«Мы должны, — восклицает третий, — повергнуть на землю коварнейшего и злейшего из наших врагов, мы должны сокрушить тираническую власть Англии над морями, осуществляемую ею с гнусным эгоизмом и бессовестным презрением к праву! Война ведется не против царизма, а прежде всего против морского превосходства Англии».

«Можно сказать, — признается проф. Шиман, — что ни один успех не вызвал такой радости, как поражение англичан под Мобежем и Сен-Кантеном 28-го августа».

Немецкие социал-демократы говорят, что главная цель войны—«сведение счетов с Россией». А почтенный г. Рудольф Тейден хочет отдать России Галицию и в придачу северную Персию. Тогда «Россия получила бы столько, что могла бы чувствовать себя удовлетворенной на несколько десятилетий; пожалуй, было бы даже возможно приобрести таким образом ее дружбу». Это писалось до русских успехов в Галиции.

«Что должна дать нам война? — спрашивал г. Тейден и давал ответ: — главную долю должна будет заплатить Франция… Кроме Бельфора, Франции придется уступить часть Лотарингии, ограниченную Мозелем, а при упорном сопротивлении—и Маасом; когда Мозель и Маас сделаются пограничными немецкими реками, французы, может быть, откажутся наконец от попытки превратить Рейн во французскую границу».

Буржуазные политики и профессора говорят нам, что главный враг — Англия; что Бельгия и Франция есть путь к Атлантическому океану; что надежды на русскую контрибуцию все равно утопичны; что Россия выгоднее в качестве друга, чем врага; что платить, землей и деньгами, должна будет Франция, — а «Форвертс» призывает немецких рабочих продержаться «до полной победы». И при этом он разъясняет нам, что война ведется во имя независимости немецкой нации и освобождения народов России. Что же это такое, наконец?!

Нельзя, очевидно, искать мыслей, логики и правды там, где их нет: тут просто прорвало нарыв рабских чувств, и гной пресмыкательства ползет по страницам рабочей печати. Очевидно, что угнетенный класс, слишком медленно и лениво идущий к свободе, должен в последний час протащить еще в грязи и крови все свои надежды и заветы, прежде чем из души его поднимется неподдельный голос революционной чести.

 

5. Оборонительная война.

«Требуется отразить эту опасность (русского деспотизма), обеспечить неприкосновенность нашей культуры и независимость нашей страны, И мы делаем то, на чем всегда настаивали: в минуту опасности мы не выдадим отечество… Руководясь этими принципами, мы голосуем за военные кредиты».

Так гласила прочитанная Гаазе декларация с.-д. фракции в заседании рейхстага 4-го августа.

Здесь говорится исключительно об охране отечества и ни словом не упоминается об «освободительных» задачах войны по отношению к народам России, — мотив, который позже на все лады разрабатывался немецкой социал-демократической прессой; причем эта пресса, логика которой не шла в ногу с ее патриотизмом, умудрялась одновременно изображать войну и как чисто-оборонительную, имеющую своей задачей защиту немецкого достояния, и как революционно-наступательную, направленную на освобождение России и Европы от царизма.

Выше мы уже достаточно ясно показали, почему народы России имеют все основания с благодарностью отказаться от той помощи, которую им предлагают на конце гогенцоллернского штыка. Но как обстоит дело с оборонительным характером войны?

Прежде всего, в декларации немецкой социал-демократии уже с первого взгляда поражает не только то, о чем она говорит, но и то, о чем она умалчивает. После того как Бетман — Гольвег провозгласил в рейхстаге об уже произведенном нарушении нейтралитета Бельгии и Люксембурга в целях наступления на Францию, Гаазе ни словом, ни звуком не заикнулся об этих фактах. Умолчание кажется настолько невероятным, что заставляет второй и третий раз перечитать декларацию, — но нет, — декларация построена так, как если б на политической карте германской социал-демократии вообще никогда не существовало ни Бельгии, ни Франции, ни Англии. Однако факты не исчезают только потому, что политические партии закрывают на них глаза. И каждый член Интернационала имеет право адресоваться к Гаазе с вопросом: какая именно часть из вотированных социал-демократической фракцией 5 миллиардов предназначалась ею на разгром Бельгии? Очень может быть, что для защиты немецкого отечества от русского деспотизма необходимо было попутно раздавить бельгийское отечество. Но почему же социал-демократическая фракция умолчала об этом?

Ясно почему: английское либеральное правительство, стремясь сделать войну популярной в массах, ссылалось только на необходимость отстоять независимость Бельгии и целость Франции, — оно совершенно замалчивало свой союз с царской Россией. В дополнение к этому и по тем же мотивам немецкая социал-демократия говорит массам только о войне с царизмом, не называя даже по имени Бельгии, Франции и Англии. Этот факт, разумеется, не весьма лестен для международной репутации царизма. Но весьма прискорбно, что во имя борьбы с царизмом германская социал-демократия жертвует собственной репутацией. Лассаль говорил, что всякое большое политическое действие начинается ‘ с «высказывания того, что есть». Почему же защита отечества стыдливо начинает с замалчивания того, что есть? Не потому ли, что она не является «большим политическим действием»?

Во всяком случае, оборона отечества есть очень широкое и вместительное понятие. Мировая катастрофа началась с ультиматума, предъявленного Австрией Сербии. Австрия при этом руководилась, разумеется, исключительно потребностями «обороны» своих границ от беспокойного соседа. За спиной Австрии стояла Германия. Ее подстрекательство, как мы уже знаем, вытекало из потребностей государственной обороны:

«Было бы нелепо думать, — пишет об этом Людвиг Квессель, — что из этого многообразного здания (Европы) можно выхватить одну стену, не пошатнув целого».

Германия открыла свою «оборонительную»войну с натиска на Бельгию, причем нарушение бельгийского нейтралитета должно было явиться средством проникнуть по линии наименьшего сопротивления во Францию. Военный разгром Франции должен был, в свою очередь, явиться только стратегическим эпизодом обороны отечества. Некоторым немецким патриотам такая конструкция не без основания казалась не вполне убедительной. Они предложили другую, более согласованную с фактами и их смыслом, Россия, вступившая в полосу нового роста вооружений, через два-три года станет несравненно опаснее для Германии, чем теперь; Франция к тому времени полностью проведет свою трехлетнюю контр-реформу. Не ясно ли, что именно разумно-понятые интересы самообороны требовали, чтоб Германия, не дожидаясь нападения со стороны врагов, сама предупредила их на два года и немедленно перешла в наступление? И не ясно ли, что такая наступательная война, сознательно вызванная Австрией и Германией, является по существу превентивно-оборонительной? Иногда, впрочем, обе эти концепции связываются воедино. Правда, между ними есть некоторое противоречие: одна из них изображает дело так, что Германия не хотела теперь войны, но что война была ей навязана тройственным согласием; по второй концепции выходит, что именно тройственному согласию война была теперь невыгодна, и что именно поэтому Германия взяла на себя инициативу столкновения — но это противоречие безболезненно примиряется в спасительном понятии оборонительной войны. Однако же остальные участники страшной игры не без успеха оспаривают у Германии выгоды оборонительного положения. Франция из побуждений самообороны не могла допустить разгрома России. Англия мотивировала свое вмешательство тем, что упрочение Германии на берегу пролива явилось бы непосредственной опасностью для великобританских островов. Наконец, и Россия говорит исключительно о самообороне. Правда, на русскую территорию никто непосредственно не посягал. Но национальным достоянием является не только территория, а и другие, невесомые факторы, в том числе влияние на более слабые государства. Сербия входит в сферу русского влияния и служит делу сохранения так называемого равновесия на Балканах — не только равновесия балканских держав между собою, но и равновесия австрийского и русского влияния. Победоносное посягательство Австрии на Сербию угрожало нарушить это равновесие в пользу Австрии и, следовательно, являлось косвенным посягательством на Россию. Наиболее сильный свой аргумент г. Сазонов почерпнул без сомнения у Людвига Квесселя:

«Было бы нелепо думать, — пишет, как мы уже слышали, Квессель, — что из этого многообразного здания можно выхватить одну стену, не пошатнув целого».

Незачем прибавлять, что Сербия с Черногорией и Бельгия с Люксембургом тоже могут привести кое-какие доказательства оборонительного характера своей политики. Таким образом все оборонялись, никто не нападал. Какой же смысл имеет тогда самое противопоставление наступательной и оборонительной войны? Критерии, которые применяются для оценки войны, как наступательной или оборонительной, очень различны и нередко совершенно несоизмеримы друг с другом.

Основное значение имеет для нас, марксистов, вопрос об исторической роли войны: способна ли она двинуть вперед или, наоборот, затормозить развитие производительных сил, государственных форм, ускорить концентрацию сил пролетариата. Эта материалистическая оценка войны стоит над всеми формальными моментами и по существу не имеет отношения к вопросу о нападении или защите. Но иногда под этими формальными терминами проводится, с большим иль меньшим основанием, именно историческая оценка войны. Когда Энгельс говорил, что немцы в войне 1870 г. находились в состоянии обороны, он меньше всего имел в виду непосредственно дипломатическую обстановку войны: решающим для него был тот факт, что немцы в этой войне отстаивали свое право на национальное объединение, которое было необходимым условием экономического развития страны и социалистического сплочения пролетариата. В этом же смысле христианские народы Балканского полуострова вели против Турции «оборонительную» войну, отстаивая против чужеземного владычества свои права на самостоятельное национальное развитие.

Независимо от этой историко-материалистической оценки войны стоит вопрос об ее непосредственных международно-политических предпосылках. Война немцев с бонапартовской империей была исторически неизбежна, в этой войне право развития стояло на немецкой стороне. Но эти исторические тенденции совершенно не предрешали сами по себе вопроса о том, какая из сторон была заинтересована вызвать войну именно в 1870 году. Теперь мы достаточно хорошо знаем, что международно — политические и военные соображения побудили Бисмарка взять фактическую инициативу войны на себя. Но могло бы быть и иначе: при большей предусмотрительности и энергии, правительство Наполеона III, могло бы предупредить Бисмарка и само начать войну несколькими годами раньше. Это радикально изменило бы внешне-политическую физиономию событий, но оставило бы нетронутой общую историческую оценку войны.

На третьем месте следуют обстоятельства дипломатического характера. Задача дипломатии в этом отношении двойная: во-первых, она должна вызвать войну в такой момент, который по международным и военным соображениям представляется наиболее выгодным для ее страны; во-вторых, она должна добиться своей цели такими средствами, которые в глазах общественного мнения взвалили бы тяжесть ответственности за кровавый конфликт на правительство враждебной стороны. Раскрытие дипломатических шашней и плутней представляет очень важную агитационно-политическую задачу для социал-демократии. Но совершенно независимо от того, в какой мере нам удается это в самый разгар событий, ясно, что сеть дипломатических интриг сама по себе еще ничего не говорит не только об исторической роли войны, но и об ее действительных инициаторах. Искусными маневрами Бисмарк вынудил Наполеона III объявить войну Пруссии; между тем, действительная инициатива войны лежала на немецкой стороне.

Далее следуют чисто-военные критерии. Стратегический план операций может быть рассчитан преимущественно на наступление или на оборону, независимо от того, какая из сторон и при каких условиях объявила войну. Наконец, первые тактические шаги в осуществлении стратегического плана играют нередко большую роль в оценке войны, как наступательной или оборонительной.

«Хорошо, — писал Энгельс Марксу 31-го июля 1870 года, — что французы первые повели наступление на германскую территорию. Если немцы, отразив нападение, погонят перед собой врага, то это, конечно, произведет во Франции иное впечатление, чем если они войдут во Францию без предшествующего вторжения французов. Это придает французской войне более бонапартистский характер».

Таким образом на классическом примере франко-прусской войны 1870 года мы видим всю противоречивость наступательного и оборонительного критерия в оценке военного столкновения двух, а тем более нескольких народов. Разворачивая клубок с конца, мы получим в войне 1870 —1871 г.г. такое сочетание наступательных и оборонительных моментов. Первый тактический шаг французов должен был — по крайней мере, по мнению Энгельса — переложить в народном сознании ответственность за нападение на французов. Весь стратегический план немцев имел, однако, всецело наступательный характер. Дипломатические ходы Бисмарка вынудили Бонапарта, против его воли, Объявить войну и выступить таким образом в роли нарушителя европейского мира. Между тем, военно-политическая инициатива войны всецело принадлежала прусскому правительству. Эти обстоятельства отнюдь не безразличны для исторической оценки войны, но они ни в каком случае не исчерпывают этой оценки. В основе войны лежало прогрессивное стремление немцев к национальному самоопределению, сталкивавшееся с династическими притязаниями французской империи. Эта национально-оборонительная—на стороне немцев — война привела, однако, к аннексии ими Эльзаса и Лотарингии и превратилась таким образом, во второй своей стадии, в династически-завоевательную.

В своем отношении к войне 1870 года Маркс и Энгельс, как свидетельствует их переписка, исходили из общих исторических соображений. Для них, разумеется, вовсе не безразлично, кто и как ведет немецкую войну. «Кто бы мог думать, — с горечью писал Маркс, — что через 22 года после 1848 г. национальная война будет обладать в Германии таким (т.е. гогенцоллернским) теоретическим выражением?» Но решающее значение в глазах Маркса и Энгельса имели объективные последствия войны: «Если победят пруссаки, то централизация государственной власти пойдет на пользу централизации германского рабочего класса». Либкнехт и Бебель, исходя из той же исторической оценки войны, вынуждены были, однако, занять непосредственную политическую позицию по отношению к ней. Нимало не противореча взглядам Маркса и Энгельса, наоборот, в полном согласий с ними, Либкнехт и Бебель сняли с себя в рейхстаге всякую ответственность за войну. Внесенное ими заявление гласило:

«Мы не можем голосовать за предоставление требуемых у рейхстага для ведения войны денежных средств, потому что это было бы вотумом доверия прусскому правительству… Как принципиальные противники всякой династической войны, как социал-республиканцы и члены интернациональной ассоциации рабочих, борющейся против всех угнетателей без различия национальностей и стремящейся объединить всех угнетенных в один братский союз, мы не можем высказаться ни прямо, ни косвенно за настоящую войну»…

Швейцер поступил иначе. Историческую оценку войны и ее последствий он непосредственно превратил в руководящую линию тактики — одна из самых опасных политических аберраций! — и вместе с кредитами вотировал доверие политике Бисмарка. Между тем, именно для того, чтобы возникшая из войны централизация государственной власти пошла на пользу делу социализма, нужно было, чтобы рабочие с самого начала противопоставили этой юнкерски-династической централизации — свою собственную, связанную революционным недоверием к правящим, классовую централизацию. Следовательно, своим политическим поведением Швейцер подкапывался под те самые объективные последствия войны, во время которых он вотировал доверие ее субъективным руководителям.

Четыре десятилетия спустя, подводя итоги всей своей жизни, Бебель писал:

«Позиция, которую Либкнехт и я заняли внутри и вне рейхстага по отношению к той войне, была в течение десятилетий предметом споров и ожесточенных нападок. Сначала и в партии — но недолго; потом признали нашу правоту. Я заявляю, что нисколько не жалею о нашем тогдашнем поведении и что если бы в момент начала войны мы уже знали то, что узнали несколько лет спустя на основании официальных и неофициальных сообщений, то наше поведение с самого начала было бы еще более резким. Мы тогда не воздержались бы от голосования при первом требовании денежных кредитов на войну, как мы это сделали, а прямо голосовали бы против них» («Из моей жизни», ч. 2-я, 1911 г., стр. 167).

Если сравнить декларацию Либкнехта-Бебеля в 1870 г. с декларацией, оглашенной Гаазе в 1914 году, то придем к выводу, что Бебель ошибался, когда говорил: «Потом признали нашу правоту». Ибо голосование 4-го августа было, прежде всего, осуждением политики Бебеля 44 года тому назад; по терминологии Гаазе следовало бы сказать, что Бебель «выдал отечество в минуту опасности».

Какие же политические причины и соображения заставили партию немецкого пролетариата отказаться от самой яркой своей традиции? Об этом мы до сих пор не слышали ни одного веского слова. Все аргументы, какие приводились, полны противоречий и похожи на дипломатические сообщения, которые составляются для того, чтобы оправдать уже совершившийся факт. Передовик «Нейе Цейт» пишет — с благословения Каутского, — что положение Германии сейчас по отношению к царизму точно такое же, какое в семидесятом году было по отношению к бонапартизму: «Вся масса немецкого народа без различия классов — такую цитату из письма Энгельса приводит передовик — поняла, что дело идет, прежде всего, о самом национальном бытии, и поэтому тотчас же встала, как один человек». По той же причине и немецкая социал-демократия встала теперь, как один человек: дело идет о национальном бытии. «Сказанное Энгельсом сохраняет свою силу и в том случае, если бонапартизм заменить царизмом!» Допустим. Но ведь остается все же во всей силе своей тот факт, что Либкнехт и Бебель в 1870 г. демонстративно отказали правительству в кредите, финансовом и политическом. Разве это не так же обязательно и в том случае, если «бонапартизм заменить царизмом»? На этот вопрос ответа нет.

Что говорил, однако, Энгельс в своем письме относительно тактики рабочей партии? «Чтобы немецкая политическая партия могла в этих обстоятельствах проповедывать полную обструкцию и главный вопрос подчинить всяким побочным вопросам, представляется мне невозможным». Полная обструкция! — но между полной обструкцией и полной капитуляцией политической партии имеется еще большое пространство, и на этом пространстве разместились в 1870 году две позиции: Бебеля и Швейцера. Маркс и Энгельс были с Бебелем против Швейцера, — Каутский мог бы это объяснить своему передовику, Герману Венделю. И если сатирический журнал «Симплициссимус» примиряет теперь в заоблачных сферах тень Бебеля с тенью Бисмарка, то это не что иное, как поругание мертвых. Если «Симплициссимус» и Вендель имеют право вызывать кого-либо из загробного мира в защиту нынешней тактики немецкой социал-демократии, то не Бебеля, а — Швейцера. Его тень тяготеет теперь над политической партией германского пролетариата.

* * *

Но самая аналогия между нынешней войной и войною 1870-го года является до последней степени плоской и фальшивой. Оставим в стороне все международные условия. Забудем, что нынешняя война в первую голову означала разгром Бельгии; что главные силы Германии обрушились не на царизм, а на республиканскую Францию; забудем, что исходным пунктом войны было стремление раздавить Сербию, а одной из целей войны является упрочение самого реакционного в Европе государственного образования, Австро-Венгрии. Не будем останавливаться над тем, что русской революции, так бурно развивавшейся в последние два года, нанесен жестокий удар поведением немецкой социал-демократии. Закроем глаза на все эти факты, как это сделала социал-демократическая декларация 4-го августа, для которой не существует на свете ни Бельгии, ни Франции, ни Англии, ни Сербии, ни Австро-Венгрии. Возьмем одну Германию. В 1870 году историческая оценка войны была ясна: «Если победят пруссаки, то централизация государственной власти пойдет на пользу централизации германского рабочего класса». А теперь? Какие условия создадутся для немецкого рабочего класса, если пруссаки победят теперь? Единственное территориальное расширение Германии, которое рабочий класс мог бы приветствовать, так как оно было бы завершением национального объединения, исключается союзом Германии с Габсбургом: победа Германии предполагает сохранение и упрочение Австро-Венгрии. Всякое же другое увеличение немецкого отечества означает новый шаг к превращению Германии из национального государства в государство национальностей, со всеми вытекающими отсюда затруднениями для классовой борьбы пролетариата.

Людвиг Франк* надеялся — и эту надежду он выразил на своем языке запоздалого лассальянизма — заняться после победоносной войны «внутренним строительством» государства. Что Германия будет после победы нуждаться в этом «внутреннем строительстве» не меньше, чем до войны, в этом не приходится сомневаться. Но облегчит ли победа эту работу? Исторический опыт Германии, как и других стран, совершенно не оправдывает таких надежд. «Все поведение правящих (после побед 1870 г.), — рассказывает Бебель в своих мемуарах, — было для нас само собой понятным. Со стороны комитета партии было чистейшей иллюзией верить в возможность свободных учреждений при новом строе, ожидая, что их введет тот самый человек, который всегда был величайшим врагом всякого свободного, не говорю уже демократического, развития и который теперь победно поставил свой кирасирский сапог на шею новой империи» (II том, стр. 188). Нет никаких оснований ждать сверху других последствий победы и в настоящее время. Более того. В 70-х годах прусскому юнкерству приходилось только приспособляться к новому имперскому порядку, оно не могло сразу почувствовать себя совершенно прочно в седле, — закон против социалистов пришел только через восемь лет после победы. За эти 44 года прусское юнкерство стало имперским юнкерством, и если оно после полустолетия напряженной классовой борьбы окажется во главе победоносной нации, можно не сомневаться, что оно не почувствовало бы потребности в услугах Людвига Франка для внутреннего строительства государства, если б он даже и вернулся невредимым с поля немецких побед.

* Выдающийся немецкий социал-патриот, вступивший добровольцем в армию и убитый в начале войны. — Л.Т.

Но гораздо важнее, чем упрочение классовых позиций правящих, то влияние, какое победа Германии окажет на самый пролетариат. Война выросла из империалистических противоречий капиталистических государств, и победа Германии может дать только один результат: территориальные приобретения за счет Бельгии и Франции, навязанные врагам торговые договоры, новые колонии. Классовая борьба пролетариата была бы этим поставлена на основы империалистической гегемонии Германии, рабочий класс, в лице своего верхнего слоя, оказался бы заинтересован в охранении и развитии этой гегемонии, и революционный социализм был бы надолго осужден на роль пропагандистской секты.

Если в 1870-м году Маркс справедливо предсказывал, в результате немецких побед, быстрое развитие немецкого рабочего движения под знаменем научного социализма, то теперь международные условия диктуют прямо противоположный прогноз: победа Германии будет означать притупление революционного движения, его теоретическое принижение, отмирание идей марксизма.

* * *

Но немецкая социал-демократия, скажут нам, вовсе и не стремится к победе. На это приходится, прежде всего, ответить, что это не верно. Чего хочет немецкая социал-демократия, об этом нам говорит ее пресса. За двумя-тремя исключениями, она изо дня в день рисует немецким рабочим победы немецкого оружия, как их победы. Взятие Мобежа, потопление трех английских крейсеров или взятие Антверпена вызывают в ней те же чувства, как завоевание новых избирательных округов или победы в экономической борьбе. Нельзя закрывать глаз на факт: немецкая рабочая пресса, партийная, как и профессиональная, представляет сейчас могущественный аппарат, который воспитание воли к классовой борьбе заменил воспитанием воли к военной победе. Мы имеем здесь в виду не безобразные шовинистические эксцессы отдельных органов, а весь тон подавляющего большинства социал-демократических изданий. Сигналом к такому поведению печати явилось голосование фракции 4-го августа.

* * *

— Но фракция вовсе не стремилась к победе Германии! Она ставила своей задачей отражение внешней опасности, оборону отечества — не больше.

Здесь мы снова возвращаемся к противопоставлению оборонительной и наступательной войны. Немецкая пресса, в том числе и социал-демократическая, не устает повторять, что именно Германия находится в настоящей войне в состоянии национальной самообороны. Выше мы установили те критерии, которыми пользуются для разграничения наступательной и оборонительной войны. Эти критерии многообразны и противоречивы. Но в данном случае, все они согласно свидетельствуют, что военные действия Германии никак нельзя подвести под понятие оборонительной войны, что, впрочем, как мы показали, не может иметь решающего значения для тактики социал-демократии.

С исторической точки зрения молодой немецкий империализм является самым боевым, агрессивным и беспокойным. Гонимый лихорадочным развитием национальной индустрии, немецкий империализм нарушает старые соотношения государственных сил и играет первую скрипку в деле вооружений.

Под международно-политическим углом зрения настоящий момент представлялся именно для Германии наиболее благоприятным, чтобы нанести своим соперникам сокрушительный удар, — что, впрочем, ни на йоту не уменьшает вины врагов Германии.

Дипломатическая картина событий явно отводит Германии руководящую роль в деле австрийской провокации; что при этом царская дипломатия, по своему обыкновению, оказывается еще более низкой, нисколько не меняет существа дела.

Стратегически весь немецкий план военных действий построен на стремительной оффензиве.

Наконец, первым тактическим шагом немецкой армии является нарушение бельгийского нейтралитета.

Если все это оборона, то что же назвать наступлением? Допустим, однако, что дипломатическая картина событий допускала разные толкования, — хотя первые две страницы Белой книги ставят все точки над i, — неужели же революционная партия рабочего класса не имеет других критериев для определения своей политики, кроме тех документов, которые ей показывает правительство, заинтересованное в том, чтобы обмануть ее?

«Бисмарк, — рассказывает Бебель, — обманул весь свет и сумел всем внушить веру, что Наполеон провоцировал войну, а он, миролюбивый Бисмарк, со своей политикой сделался жертвой нападения… События до открытия военных действий были так обманчивы, что совсем забыли о том, что Франция, объявившая войну, была со своей армией совершенно не подготовлена к войне, между тем как в Германии, которая была якобы провоцированной стороной, война была, наоборот, подготовлена до последнего лафетного гвоздя, и мобилизация прошла, как по линейке» («Из моей жизни», т. III, стр. 167 и 168).

От немецкой социал-демократии можно, казалось бы, требовать больше критической осторожности после такого исторического прецедента.

Правда, и старик Бебель не раз повторял, что в случае «нападения» на Германию социал-демократия будет защищать отечество. На эссенском партейтаге Каутский метко возражал Бебелю:

«На мой взгляд, мы никак не можем разделять военное воодушевление правительства всякий раз, когда мы убеждены, что нам грозит неприятельское нападение. Правда, Бебель полагает, что с 1870 года мы ушли далеко вперед и что теперь мы в каждом случае можем точно отличить, имеем ли мы дело с действительным или с мнимым нападением. Я не взял бы на себя ответственности за это утверждение. Я не поручился бы за то, что мы в каждом случае можем точно установить это различие, что мы всегда будем знать, отводит ли нам правительство глаза, или действительно защищает интересы нации перед лицом нападающего врага… Вчера немецкое правительство было агрессивно, завтра будет французское, а послезавтра, быть может, английское. Это меняется непрестанно… В действительности война означает для нас не национальный, а интернациональный вопрос, потому что война между великими державами превратится в мировую, она затронет всю Европу, а не только две страны. Но в один прекрасный день немецкое правительство могло бы уговорить немецких пролетариев, что на них напали, а французское правительство могло бы в том же убедить французов, и мы имели бы тогда войну, в которой немецкие и французские пролетарии с одинаковым воодушевлением пошли бы за своими правительствами и стали бы убивать друг друга и перерезать друг другу, горло. Это нужно предотвратить, и мы это предотвратим, если будем прилагать не критерий наступательной войны, а критерий пролетарских интересов, являющихся в то же время интернациональными интересами… К счастью, только по недоразумению можно думать, что немецкая социал-демократия в случае войны будет судить с национальной, а не с интернациональной точки зрения, что она в первую очередь будет сознавать себя немецкой и лишь во вторую — пролетарской партией».

С превосходной ясностью Каутский вскрыл в этой своей речи те страшные опасности, ныне ставшие еще более страшной действительностью, которые кроются в стремлении ставить поведение социал-демократии в зависимость от неопределенной и противоречивой формальной оценки войны, как наступательной или оборонительной. Бебель, по существу, ничего не ответил ни на одно из возражений, и его точка зрения представлялась совершенно необъяснимой, особенно после его собственного опыта в 1870 году. Тем не менее, несмотря на свою полную теоретическую несостоятельность, позиция Бебеля имела очень определенное политическое содержание. Те империалистические тенденции, которые порождали опасность европейской войны, заранее исключали для социал-демократии возможность ждать блага от победы одной из сторон. Именно поэтому все внимание направлялось на предупреждение войны. Главная задача была: держать правительство под страхом последствий. Социал-демократия будет, говорил Бебель, против того правительства, которое возьмет на себя инициативу войны. Этим самым он угрожал правительству Вильгельма: «Не рассчитывайте на нас, если вздумаете в один прекрасный день обновить ваши мерзеры и дредноуты». Но этим же самым он говорил в сторону Петербурга или Лондона: «Пусть они остерегутся нападать на Германию в ложном расчете на внутреннюю обструкцию со стороны могущественной немецкой социал-демократии». Не заключая в себе никакого политического критерия, Бебелевское понятие оборонительной войны было политической угрозой и притом одновременно на два фронта: внутренний и внешний. На все исторические и логические возражения он упрямо твердил: мы уж найдем способ раскрыть то правительство, которое сделает первый шаг к войне, — для этого мы достаточно умны.

Эта угрожающая позиция социал-демократии, не только немецкой, но и международной, не была безрезультатной: правительства действительно прилагали усилия к тому, чтобы по возможности оттянуть взрыв. Но был и другой результат: монархи и дипломаты с удвоенным вниманием приспособляли свои шаги к миролюбивой психологии народных масс, шушукались с социалистическими вождями, совали свой нос в Интернациональное Бюро и создавали такое настроение, которое дало возможность Жоресу, как и Гаазе, утверждать в Брюсселе — за несколько дней до войны, — что их правительства не знают другой цели, кроме охранения мира. И когда война разразилась, то социал-демократия каждой страны искала виновника — по ту сторону границы. Критерий Бебеля, сыгравший известную роль как угроза, утратил всякий смысл в тот момент, когда на европейских границах раздались первые выстрелы. Наступило именно то худшее, что предсказывал Каутский.

Но самое поразительное, на первый взгляд, состоит в том, что социал-демократия, в сущности, и не чувствовала потребности в политическом критерии. В переживаемой нами катастрофе Интернационала аргументы отличались чрезвычайной поверхностностью, противоречили друг другу, менялись и вообще имели второстепенное значение, — существо же дела свелось к тому, что нужно защищать отечество. Независимо от исторических перспектив войны, от демократических и классовых соображений, нужно защищать исторически нам данное отечество. Защищать не потому, что наши правящие хотели мира, а враги на нас «вероломно напали», как пишут интернациональные Тряпичкины, а потому, что война, независимо от того, при каких условиях и кем она вызвана, кто в ней прав и кто виноват, представляет собою опасность для каждой воюющей страны. Теоретические, политические, дипломатические и военные соображения летят прахом, как пред лицом наводнения, землетрясения или пожара. Правительство со своей, армией возвышается, как единственная сила, как защитник и спаситель. Широкие массы народа возвращаются, в сущности, в дополитическое состояние. Критиковать это настроение масс, поскольку оно остается временным настроением, элементарным рефлексом на катастрофу, не приходится. Другое дело—поведение социал-демократии, ответственного представительства масс. Политические организации имущих классов, и прежде всего государственная власть, не просто плыли по течению,—они сразу развили в высшей степени напряженную и многообразную работу, направленную на то, чтобы усугубить внеполитическое настроение масс и объединить их вокруг власти и армии. Социал-демократия не только не развила сколько-нибудь равноценной-работы в противоположном направлении, но с первого же момента капитулировала пред политикой правительства и стихийным настроением масс, и вместо того, чтобы вооружать их критикой и недоверием, хотя бы на первое время выжидательным, она всем своим поведением только облегчала и ускоряла переход масс в дополитическое состояние. С поразительной готовностью, которая меньше всего способна была внушить правящим уважение к ней, она отреклась от своих полувековых традиций и политических обязательств.

Бетман-Гольвег заявил, что немецкое правительство находится в полном единении с немецким народом, и, но признанию «Форвертса», он имел полное право сказать это ввиду позиции, занятой социал-демократией. Но имел право и на другое. Если бы обстоятельства не заставили его отложить политическую полемику до более благоприятного момента, то он мог бы тут же, в заседании 4-го августа, сказать, обращаясь к представителям социалистического пролетариата:

«Сегодня вы вместе с нами признаете, что наше отечество находится в опасности, и вместе снами хотите отразить ее с оружием в руках; но эта опасность ведь не вчера родилась и выросла; о существовании и тенденциях царизма вы, вероятно, и раньше кое-что слыхали; вы знали, что есть у нас и другие враги. По какому же праву нападали вы на нас, когда мы создавали армию и флот? По какому праву отказывали вы нам из года в год в военных кредитах, по праву измены или по праву слепоты? Если бы мы, вопреки вам, не создали нашей армии, то теперь мы были бы бессильны против той самой русской опасности, которая вас заставила взяться за ум. Никакие вотированные теперь наспех кредиты не дали бы нам возможности наверстать упущенное; мы были бы без винтовок, без пушек, без крепостей. Вашим сегодняшним голосованием за пяти-миллиардные кредиты вы признаете, что ваш ежегодный отказ вотировать бюджет был только пустой демонстрацией, хуже того, — политической демагогией, потому что при первом же серьезном историческом испытании вы отреклись от всего вашего прошлого».

Так мог бы говорить германский канцлер, и речь его на этот раз была бы убедительна. Что мог бы ответить на это Гаазе?

«Мы никогда не стояли на точке зрения разоружения Германии перед лицом внешних опасностей; сентиментальное миролюбие такого рода было нам всегда совершенно чуждо. Пока международные противоречия порождают из себя опасность войн, мы хотим, чтобы Германия была защищена от чужеземного вторжения и от порабощения. Но мы стремимся к такой военной организации, которая внутри страны не могла бы служить искусственно натасканной организацией классового порабощения, а в международных отношениях не была бы склонна к империалистическим авантюрам, и в то же время была бы непобедима в деле национальной обороны. Такова милиция! Мы не могли доверить вам дело национальной обороны. Вы сделали из армии школу реакционной дрессировки: вы воспитали ваш офицерский корпус в ненависти к важнейшему классу современного общества, к пролетариату. Вы способны поставить на карту жизнь миллионов людей — не из-за действительных интересов народа, а из-за эгоистических интересов господствующего меньшинства, которые вы покрываете именем национальной идеи и государственного, престижа. Мы вам не верим, и вот почему мы каждый год провозглашали: этому классовому правительству ни одного человека и ни одного гроша!»

«Но пять миллиардов!…» мог бы раздаться в ответ голос слева и справа. «К несчастью, сейчас мы не можем выбирать: у нас нет другой армии, кроме созданной нынешними властителями Германии, а враг стоит у ворот. Мы не можем в мгновение ока заменить армию Вильгельма II народной милицией, а раз дело обстоит так, то мы не можем отказать в пище, одежде и военных припасах армии, которая нас защищает, какова бы она ни была. Мы не отрекаемся от нашего прошлого и не отказываемся от нашего будущего, мы голосуем за военные кредиты поневоле».

Это, пожалуй, самое убедительное, что мог бы сказать Гаазе. Но если такими соображениями можно объяснить, почему рабочие-социалисты, как индивидуальные граждане, не обструкцировали военной организации, а выполняли то, что обстоятельства навязывали им как «гражданский долг», то мы тщетно стали бы ждать ответа на главный вопрос: почему социал-демократия, как политическая организация класса, отброшенного от кормила правления, как непримиримая оппозиция буржуазному обществу, как республиканская партия, как секция Интернационала, — почему она взяла на себя политическую ответственность за те действия, которыми руководят ее непримиримые классовые враги? Если мы не имеем возможности сегодня же заменить гогенцоллернскую армию милицией, то это вовсе не значит, что мы должны на себя брать сегодня ответственность за операции гогенцоллернской армии. Борясь против монархии, буржуазии, милитаризма во время их мирного нормального хозяйничанья; обязанные этой борьбе всем нашим авторитетом в массах, мы совершаем величайшее преступление против нашего будущего, ставя этот авторитет в распоряжение монархии, буржуазии, милитаризма в тот момент, когда они проявляют себя в самых ужасающих, анти-социальных, варварских методах войны.

Нация или государство не могут отказаться от самообороны. Но, отказывая правящим в доверии, мы этим вовсе не лишаем буржуазное государство орудий и средств обороны, как и нападения— до тех пор, пока мы недостаточно сильны, чтобы вырвать из их рук власть. Мы партия оппозиции, а не власти — в войне, как и в мире. Этим самым мы вернее всего служим и той частной задаче, которая так остро ставится войной: делу национальной независимости. Социал-демократия не может ставить судьбу наций, своей и чужих, на карту военного успеха. Оставляя целиком на ответственности капиталистического государства те методы, какими оно защищает свою независимость путем нарушения и попрания независимости других государств, социал-демократия в сознании народных масс всех стран залагает действительные основы независимости наций. Охраняя и сохраняя международную солидарность трудящихся, мы обеспечиваем независимость наций от диаметра мерзеров.

Коли царизм есть опасность для независимости Германии, то единственное надежное средство против этой опасности, средство, которое от нас зависит, — это солидарность трудящихся мисс России и Германии. Но под эту солидарность подкапывается та политика, которая позволяет заявить Вильгельму, что нет более партий, что за ним стоит весь немецкий народ. Что скажем мы, русские социал-демократы, русским рабочим по поводу того факта, что пули, которыми в них стреляют немецкие рабочие, скреплены политической и моральной печатью немецкой социал-демократии? «Мы не можем делать нашу политику для России, — мы ее делаем для Германии», — ответил мне один из виднейших деятелей немецкой партии*, когда я ему задал этот вопрос. И в тот момент я со всей яркостью почувствовал, какой удар нанесен Интернационалу изнутри! Уж, разумеется, положение не становится лучше в том случае, когда социалистические партии обеих воюющих стран в одинаковой мере связали свою судьбу о судьбой своих правительств, как в Германии и Франции. Никакая внешняя сила, никакие конфискации, аресты и погромы не могли нанести Интернационалу такого удара, какой нанес он сам себе, капитулировав перед государственным молохом, когда тот заговорил языком огня и железа.

* Старик Молькенбур,с которым я встретился в начале войны в Цюрихе.

В своей эссенской речи Каутский — в качестве логического аргумента, отнюдь не реальной возможности — нарисовал кошмарную картину восстания брата на брата под знаменем «оборонительной войны». Теперь, когда эта картина облеклась плотью и кровью, Каутский пытается нас примирить с нею. Он не видит никакого крушения Интернационала.

«Противоположность между немецкими и французскими социалистами заключается не в критерии, не в принципиальных взглядах (!), а в различном понимании ситуации, которое в свою очередь вытекает из различия в географическом положении (!!) судящих. Поэтому вряд ли удастся примирить эту противоположность, пока гремит война. Тем не менее, противоположность эта не принципиальная, а возникла из особенностей данной ситуации и может, следовательно, исчезнуть вместе с ней» («Нейе Цейт», 33-й год, стр. 3).

Если Гэд и Самба выступают как сотрудники Пуанкаре, Делькассе и Бриана и как контр-агенты Бетмана-Гольвега; если французские и немецкие рабочие перерезают друг другу глотки, и при том не как подневольные граждане буржуазной республики и гогенцоллернской монархии, а как социалисты, во исполнение своего долга, под идейным руководством своих партий, то тут, видите ли, нет никакого крушения Интернационала: «критерий» один и тот же и у немецкого социалиста, который режет французское горло, и у французского социалиста, который режет немецкое горло. Если Людвиг Франк взял на плечи ружье, то не для того, чтобы проявить «принципиальное противоречие» по отношению к французским социалистам, а только для того, чтобы перестрелять их — в полном принципиальном единомыслии; и если Франк сам пал от пули француза — может быть, тоже добровольца-социалиста, — то тут нет никакого ущерба общему «критерию», тут только последствия «различия в географическом положении». Поистине горько читать такие строки, — вдвойне горько, что они вышли из-под пера Каутского! Интернационал разбит и унижен, физически и морально истекает кровью. Но, несмотря на все наши тяжкие разочарования и испытания, мы твердо убеждены в одном: в недрах Интернационала есть достаточно внутренних сил, чтобы он не нуждался в такого рода официозном оптимизме.

Интернационал был против войны. «Если, несмотря на все усилия социал-демократии, дело все-таки доходит до войны, — поучает Каутский, — то каждому народу приходится защищать свою шкуру, кто как может. Для социал-демократических партий всех народов отсюда следует, что они равно имеют право или равно обязаны участвовать в этой самообороне, ни одна не должна упрекать (I) за это другую» (там же, стр. 7). Таков этот общий критерий: защищать свою шкуру, в состоянии самообороны проламывать друг другу черепа, «не упрекая» за это друг друга.

Но разве формальное единство критерия, а не его реальное содержание решает вопрос? У Бетмана-Гельвега, Сазонова, Грея и Делькассе тоже полное единство критерия; между ними тоже нет никакого принципиального противоречия; они меньше всего вправе делать друг другу упреки; их поведение целиком вытекает из «различия в географическом положении»: будь Бетман английским министром, он поступал бы точно так же, как сэр Эдуард Грей. Их критерий однороден как их пушки, которые слегка отличаются друг от друга только диаметром. Вопрос, однако, в том, можем ли мы их критерий сделать нашим критерием? «К счастью, только по недоразумению можно думать, что немецкая социал-демократия в случае войны будет судить с национальной, а не с интернациональной точки зрения, что она в первую очередь будет сознавать себя немецкой и лишь во вторую — пролетарской партией». Так говорил Каутский в Эссене. А теперь, когда место общей всем рабочим партиям интернациональной точки зрения заняла у каждой партии ее национальная точка зрения, Каутский не только примиряется с этим «недоразумением», но ищет в нем единство критерия и залог возрождения Интернационала.

«Во всяком национальном государстве и пролетариат должен со всей своей энергией бороться за то, чтобы самостоятельность и целость национальной территории оставались неприкосновенными. Это существенное требование демократии, которая составляет необходимую базу для борьбы за конечную победу пролетариата» (Каутский, там же, стр. 4).

Но как в таком случае обстоит дело с австрийской социал-демократией? Должна ли и она бороться со всей своей энергией за сохранение ненациональной и антинациональной дунайской монархии? А немецкая социал-демократия? Объединяя себя политически со своей армией, она не только способствует упрочению австро-венгерского национального хаоса, но и облегчает нарушение национального единства самой Германии. Национальному единству грозит не только поражение, но и победа. С точки зрения социалистического развития европейского пролетариата одинаково вредно: отойдет ли часть французской территории к Германии или часть немецкой земли к Франции. Наконец, и сохранение европейского status quo ни в каком смысле не является нашей программой: политическая карта Европы начертана концом штыка, который на всех границах прошел по живому телу наций. Подкрепляя всей своей энергией свое национальное (или антинациональное) правительство, социал-демократия снова предоставляет силе и усмотрению штыка корректуру европейской карты. Разрывая на части Интернационал, социал-демократия упраздняет единственную силу, которая способна противопоставить работе штыка свою программу национальной независимости и демократии и в большей или меньшей степени осуществить эту программу независимо от того, какой из национальных штыков окажется увенчан победой. Старый опыт подтверждается снова: когда социал-демократия ставит национальные задачи выше классовых, она совершает величайшее преступление не только по отношению к социализму, но и по отношению к правильно и широко понятым интересам нации.

 

6. Крушение Второго Интернационала.

На своем съезде в Париже, за две недели до начала катастрофы, французские социалисты снова настаивали на том, чтоб обязать все части Интернационала к революционным действиям в случае мобилизации. Главным образом они имели при этом в виду немецкую социал-демократию. Радикализм французских товарищей в вопросах внешней политики — события войны окончательно подтвердили то, что многим было ясно и ранее — имел не столько интернациональные, сколько национальные корни. Французская социалистическая партия хотела иметь со стороны немецкой социалистической партии своего рода гарантию неприкосновенности Франции. Только застраховав себя у немецкого пролетариата, французские социалисты считали бы свои руки окончательно свободными для решительной борьбы с национальным милитаризмом. С своей стороны, немецкие социалисты решительно отказывались выдавать такого рода обязательства. Бебель доказывал в свое время, что социалистические партии, если бы они подписались под резолюцией французов, оказались бы в решительную минуту все равно не в силах выполнить свои обязательства. Сейчас вряд ли можно сомневаться в том, что Бебель был прав. Период мобилизации, как снова показали события, почти совершенно парализует социалистическую партию, во всяком случае исключает возможность решительных действий с ее стороны.

Как только мобилизация объявлена, социал-демократия оказывается лицом к лицу с концентрированной правительственной властью, опирающейся на могущественный военный аппарат, готовый стереть на своем пути всякое препятствие при безусловной поддержке всех буржуазных партий и учреждений.

Не менее важное значение имеет тот факт, что мобилизация пробуждает, ставит на ноги и привязывает к правительству самые отсталые народные слои, хозяйственное значение которых незначительно, и которые в обычное время не играют почти никакой политической роли. Сотни тысяч и миллионы мелких ремесленников, люмпен-пролетариев, мелких крестьян и сельских рабочих включаются в ряды армии, где каждый из них — в мундире его величества — является такой же единицей, как и наиболее сознательный рабочий. Их семьи насильственно вырываются из тупого безразличия и заинтересовываются судьбой страны. У всех этих слоев, до которых наша агитация почти не доходит, и которых она никогда не увлечет за собой в обычных условиях, мобилизация и объявление войны пробуждают новые ожидания. Смутные надежды на изменение того, что есть, на перелом к лучшему охватывают самые темные массы, сразу выбитые из равновесия нищеты и рабства. Здесь происходит то же, что в начале революции, но с той решающей разницей, что революция связывает впервые пробужденные народные слои с революционным классом, война — с правительством и армией. Как там все неудовлетворенные нужды, все затаенные обиды, все надежды находят свое выражение в революционном воодушевлении, так здесь те же самые социальные чувства временно принимают форму патриотического опьянения. Широкие круги затронутых социализмом рабочих в большей или меньшей мере вовлекаются в тот же поток. Социал-демократический авангард чувствует себя в меньшинстве, его организации опустошены для пополнения организаций армии. При таких условиях не может быть и речи о революционных действиях со стороны партии. И это совершенно независимо от оценки войны. Русско-японская война, несмотря на свой колониальный характер и на свою непопулярность в России, в течение первого полугодия почти совершенно придавила революционное движение к земле. Ясно, следовательно, что при всей доброй воле социалистические партии не могли брать на себя обязательства «полной обструкции» во время объявления мобилизации, т.е. в тот именно момент, когда социализм оказывается политически наиболее изолированным.

Таким образом, тот факт, что рабочие партии не противопоставили военной мобилизации правительства своей революционной мобилизации, не заключает в себе ничего ни неожиданного, ни обескураживающего. Если б социалисты ограничились заявлением своего взгляда на настоящую войну, отклонив от себя всякую ответственность за нее, отказав своим правительствам в доверии и в кредитах, они для начала вполне выполнили бы свой долг, заняв политически-выжидательное положение, оппозиционный характер которого был бы одинаково ясен и правящим и народным массам. Дальнейшие действия вытекали бы из объективного хода событий и из тех изменений, которые события войны должны породить в народном сознании. Интернационал сохранил бы свою внутреннюю связь; знамя социализма осталось бы незапятнанным; социал-демократия, временно ослабленная, сохраняла бы свои руки свободными для решительного вмешательства в события, как только произойдет перелом в настроении рабочих масс. И можно сказать с уверенностью: все то непосредственное влияние на массы, которое социал-демократия при таком поведении утратила бы в начале войны, она вдвойне и втройне наверстала бы после наступления неизбежного перелома.

Если тем не менее сигнал к военной мобилизации оказался вместе с тем сигналом к распаду Интернационала; если национальные рабочие партии, почти без протестов изнутри, объединились со своими правительствами и армиями, то тут должны быть глубокие и притом общие для всего Интернационала причины. Искать их нужно не в личных ошибках, не в недомыслии вождей и центральных комитетов, а в объективных условиях той эпохи, когда возник и сложился социалистический Интернационал. Это не значит, что личная шаткость вождей и растерянная несостоятельность центральных комитетов должны быть оправданы. Нисколько. Но это не основные факторы. Они сами должны быть объяснены из исторических условий целой эпохи. Ибо дело идет на этот раз — в этом нужно отдать себе ясный отчет — не об отдельных промахах, не об оппортунистических шагах, не о «неловких» заявлениях с парламентской трибуны, не о голосовании баденских великогерцогских социал-демократов за бюджет, не об отдельных экспериментах французского министериализма и социалистического карьеризма, — дело идет о полной капитуляции Интернационала в самую ответственную историческую эпоху, по отношению к которой вся предшествующая деятельность социализма должна рассматриваться лишь как подготовительная.

Оглядываясь на пройденный исторический путь, нетрудно установить целый ряд фактов и симптомов, которые должны были и ранее внушать беспокойство относительно глубины и прочности интернационализма в рабочем движении.

Мы не говорим об австрийской социал-демократии. Напрасно стали бы русские и сербские социалисты искать в статьях венской «Арбейтер-Цейтунг» по международной политике цитаты, которые они могли бы передать русским и сербским рабочим без краски стыда за Интернационал. Защита австро-немецкого империализма не только от внешних, но и от внутренних врагов, — а к числу последних принадлежал даже и «Форвертс» — всегда была одной из характернейших черт этой газеты. Без иронии можно сказать, что в настоящем кризисе Интернационала венская «Арбейтер-Цейтунг» сохранила наибольшую верность своему прошлому.

Французский социализм на одном своем полюсе имел сильно выраженную патриотическую окраску, не свободную от германофобства, а на другом — отливал самыми яркими красками эрвеистского антипатриотизма, который, как показал опыт, легко превращается в свою противоположность.

Торийски* окрашенный патриотизм Гайндмана, дополняющий его сектантский радикализм, не раз доставлял Интернационалу политические затруднения.

* Тори — английские консерваторы, к которым в молодости примыкал Гайндман, лидер британской социал-демократической организации до войны. — Л.Т.

В гораздо меньшей степени можно было наблюдать симптомы национализма в немецкой социал-демократии. Правда, оппортунизм южных немцев развился на почве партикуляризма, этого немецкого национализма in octavo (уменьшенного формата — ит.). Но южные немцы справедливо считались мало-влиятельным политическим арьергардом партии. Обещание Бебеля взять в минуту опасности винтовку в руки далеко не встречало в партии безраздельного сочувствия. А когда ту же фразу повторил Носке, партийная печать жестоко напала на него. В общем, немецкая социал-демократия придерживалась интернациональной линии строже, чем какая-нибудь другая из старых социалистических партий. Но именно поэтому она совершила самый резкий разрыв со своим прошлым. Если судить по формальным заявлениям партии и по газетным статьям, между вчерашним и сегодняшним днем немецкого социализма нет ничего общего. Но ясно, что этот катастрофический крах не мог бы произойти, если бы его предпосылки не были подготовлены в миновавшую эпоху. Тот факт, что две молодые партии, сербская и русская, остались верными своему интернациональному долгу, отнюдь не является подтверждением той филистерской философии, которая в верности принципам видит естественное выражение незрелости. Но этот факт побуждает нас искать причины крушения Второго Интернационала в тех условиях его развития, которые оказывали наименьшее влияние на его молодых членов.

Написанный в 1847 году «Манифест Коммунистической партии» заканчивался словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Но он явился слишком рано для того, чтобы немедленно облечься в плоть и кровь. На исторической очереди стояла тогда буржуазная революция 1848 года. Самим авторам Манифеста пришлось занять в этой революции место не вождей интернационального пролетариата, а на крайней левой национальной демократии. Революция 1848-го года не разрешила ни одной из национальных проблем, — она их только поставила. Контр-революция вместе с промышленным подъемом оборвала нить революционного движения. Прошло новое десятилетие покоя, прежде чем неразрешенные революцией 1848 года национальные и политические противоречия снова обострились настолько, что потребовали вмешательства меча. На этот раз это был не меч революции, выпавший из рук буржуазии, а меч войны, вынутый из ножен династиями. Войны 1859, 1864, 1866 и 1870 годов создавали новую Италию и новую Германию. Феодалы на свой лад выполняли завещание революции 1848 года. Выразившееся в этом перемещении исторических ролей политическое банкротство буржуазии дало — на основе быстрого капиталистического развития — решающий толчок самостоятельному движению пролетариата. В 1863 году Лассаль основывает политический рабочий союз в Германии. В 1864 году создается под руководством Маркса в Лондоне Первый Интернационал. Заключительный лозунг Коммунистического Манифеста переходит в первое окружное послание Международной Ассоциации Рабочих. В высокой степени знаменательно для тенденций современного рабочего движения, что на первых же шагах своих оно выдвигает организацию международного характера. Тем не менее эта организация является в гораздо большей степени предвосхищением дальнейших потребностей движения, чем действительным руководящим аппаратом классовой борьбы. ‘Целая пропасть пролегала еще между конечной целью Интернационала, коммунистической революцией, и его непосредственной практикой, сводившейся преимущественно к содействию хаотическому стачечному движению рабочих разных стран. Сами творцы Интернационала надеялись на то, что революционный ход событий в кратчайший период преодолеет это несоответствие между идеологией и практикой. Генеральный Совет, наряду с пересылкой денежных сумм отдельным бастующим группам в Англии или на континенте, делал классические попытки координировать действия рабочих всех стран в области мировой политики. Но под этими замыслами оказалась еще недостаточная материальная база. Деятельность Первого Интернационала совпадает с эпохой тех войн, которые в Европе и Сев. Америке расчищали путь для капиталистического развития. Попытки вмешательства со стороны Интернационала, при всем своем принципиальном и воспитательном значении, должны были передовых рабочих всех стран заставить лишь ярче почувствовать свое бессилие пред национально-классовым государством. Вспыхнувшая из войны Парижская Коммуна была кульминационным пунктом эпохи Первого Интернационала. Как Коммунистический Манифест был теоретическим предвосхищением современного рабочего движения; как Первый Интернационал был организационным предвосхищением всемирного объединения рабочих, так Парижская Коммуна была эпизодическим предвосхищением диктатуры пролетариата. Но только предвосхищением. Именно Коммуна показала, что пролетариат не может одной лишь революционной импровизацией подчинить себе аппарат государства и перестроить общество. Он должен пройти для этого чрез школу самовоспитания. Вышедшие из войн национальные государства создавали для этой исторической работы единственно-реальную национальную базу. Первый Интернационал выполнил свою миссию рассадника по отношению к национальным социалистическим партиям. После франко-прусской войны и Коммуны Интернационал влачил еще короткое время полуфиктивное существование, а в 1872 г. был перенесен в Америку, куда не раз уезжали умирать различные эксперименты религиозного, социального и иного характера.

Открылась эпоха могущественного развития капитализма на основах национального государства. Для рабочего движения это была эпоха медленного собирания сил, организационного строительства и политического поссибилизма.

В Англии бурная эпоха чартизма — революционного пробуждения английского пролетариата — целиком исчерпала себя еще за 10 лет до возникновения Первого Интернационала. Отмена хлебных пошлин (1846 г.), последовавший за этим индустриальный расцвет страны, превративший Англию в «фабрику мира», введение 10-часового рабочего дня (1847 г.), увеличение эмиграции из Ирландии в Америку и, наконец, распространение избирательного права на городских рабочих (в 1867 г.) — все эти условия, значительно улучшившие положение верхних слоев пролетариата, ввели его классовое движение в мирное русло трэд-юнионизма и дополняющей его либеральной рабочей политики. Эпоха поссибилизма, т.е. сознательного и планомерного приспособления к экономическим, правовым и государственным формам национального капитализма, открылась для английского рабочего класса, как старшего в роде, еще до возникновения Интернационала — на два десятилетия раньше, чем для континентального пролетариата. Если большие английские трэд-юнионы примкнули вначале к Интернационалу, то исключительно потому, что рассчитывали таким путем получить возможность лучше обороняться от ввоза континентальных штрейкбрехеров во время стачечных конфликтов.

Рабочее движение Франции лишь постепенно оправлялось после кровопускания Коммуны, на почве замедленного индустриального развития, в атмосфере, отравленной жаждой национального реванша. Колеблясь на своих флангах между анархическим «отрицанием» государства и вульгарно-демократической капитуляцией перед ним, движение французского пролетариата в основе своей развивалось в формах приспособления к социальным и политическим рамкам буржуазной республики.

Центр тяжести социалистического движения, как и предсказывал Маркс в 1870 году, перенесся в Германию. После франко-прусской войны для объединенной Германии началась эра, аналогичная предшествовавшему двадцатилетию в Англии: капиталистический расцвет, демократическое избирательное право, социальное законодательство, повышение жизненного уровня верхних слоев пролетариата. Теоретически движение немецкого пролетариата шло, правда, под знаменем марксизма. Но в зависимости от условий эпохи марксизм стал для немецкого пролетариата не алгеброй революции, чем он был в эпоху его создания, а теоретическим методом приспособления к национально-капиталистическому государству, увенчанному прусской каской. Достигший временного равновесия капитализм непрерывно революционизировал экономическую основу национальной жизни. Охранение этой основы, вышедшей из войн, требовало возрастания постоянных армий. Буржуазия сдала феодальной монархии все свои политические позиции, но тем энергичнее она, под охраной военно-полицейского гогенцоллернского государства, укреплялась на своих экономических позициях. Победоносный капитализм, поставленный на капиталистические основы, юнкерский милитаризм и политическая реакция, выросшая из взаимопроникновения феодальных и капиталистических классов — революционизирование экономической жизни и полное упразднение революционных методов и традиций политической жизни — таковы основные черты последней эпохи, охватывающей четыре с половиной десятилетия.

Вся работа германской социал-демократии была направлена на пробуждение отсталых слоев путем планомерной борьбы за их непосредственные нужды, на накопление сил, увеличение числа членов, упрочение касс, развитие прессы, завладение всеми открывающимися позициями, их использование, их расширение и углубление. Это была огромная историческая работа пробуждения и воспитания «неисторического» до тех пор класса. Непосредственно опираясь на развитие национальной промышленности, приспособляясь к ее успехам на национальном и мировом рынке, учитывая движение цен на сырые материалы и готовые продукты, складывалось могущественное здание централизованных профессиональных союзов Германии. Приспособляясь к избирательному праву, топографически примыкая к избирательным округам, просовывая свои щупальцы в городские и сельские общины, складывалось единственное в своем роде здание политической организации немецкого пролетариата, с ее разветвленной бюрократической иерархией, миллионом платящих членов, четырьмя миллионами избирателей, 91 ежедневной газетой, 65 партийными типографиями. Вся эта многосторонняя работа неизмеримого исторического значения была, однако, насквозь пропитана духом поссибилизма. За четыре с половиной десятилетия история не доставила германскому пролетариату ни одного случая бурным натиском опрокинуть препятствие, революционным штурмом взять какую-либо вражескую позицию. Вследствие соотношения социальных сил ему приходилось обходить препятствия, либо приспособляться к ним. В этой практике марксизм, как метод мышления, был драгоценным орудием политической ориентировки. Но он не мог изменить поссибилистского характера классового движения, в основе своей однородного в эту эпоху в Англии, во Франции и в Германии. Тактика профессиональных союзов, при несомненных преимуществах немецкой организации, принципиально была одна и та же в Лондоне и в Берлине: увенчанием ее являлась система тарифных договоров.

В политической области различие имело несомненно более глубокий характер. В то время, как английский пролетариат шел под знаменем либерализма, немецкие рабочие создали самостоятельную партию с социалистической программой. Но политическая сущность этого различия гораздо менее глубока, чем его идеологическая и организационная форма. Своим классовым давлением на либерализм английские рабочие в большей или меньшей степени достигали тех ограниченных политических завоеваний в области избирательного права, свободы коалиций и социального законодательства, какие немецкий пролетариат охранял или расширял при помощи самостоятельной партии. Ввиду ранней политической капитуляции немецкого либерализма, немецкий пролетариат вынужден был создать самостоятельную партию. Но эта партия, принципиально стоявшая под знаменем борьбы за политическую власть, во всей своей практике вынуждена была приспособляться к существующей власти, охранять рабочее движение от ее ударов и домогаться отдельных реформ. Другими словами: в силу различия исторических традиций и политических условий английский пролетариат приспособлялся к капиталистическому государству через посредство промежуточного звена — либеральной партии; немецкий пролетариат вынужден был для тех же политических целей создать собственную партию. Но содержание политической борьбы немецкого пролетариата за всю эту эпоху имело тот же исторически-ограниченный, поссибилистский характер, что и у английского пролетариата. Ярче всего политическая однородность этих двух явлений, столь различавшихся по своей форме, выражается в последних итогах эпохи: с одной стороны, английский пролетариат, в борьбе за очередные свои задачи, вынужден был прийти к образованию самостоятельной партии, не порвавшей, однако, со своими либеральными традициями; с другой стороны, партия немецкого пролетариата, поставленная войной в необходимость решительного выбора, дала ответ вполне в духе национально-либеральных традиций английской рабочей партии.

Марксизм не был, разумеется, чем-либо случайным или незначительным в немецком рабочем движении. Но, с другой стороны, было бы совершенно неосновательно из официальной марксистской идеологии партии умозаключать о социально-революционном характере ее политики.

Идеология — важный фактор политики, но не определяющий: ее роль — политически-служебная. То глубокое противоречие, в какое пробуждающийся революционный класс становился по отношению к феодально-реакционному государству, нуждалось в непримиримой идеологии, ставившей все движение под знамя социально-революционной цели. Так как исторические условия навязывали поссибилистскую тактику, то классовая непримиримость пролетариата находила свое выражение в революционных формулах марксизма. Диалектически марксизм с полным успехом примирял противоречие между реформой и революцией. Но диалектика исторического развития — гораздо более тяжелая телега, чем диалектика теоретического мышления. Тот факт, что революционный по своим тенденциям класс вынужден был в течение десятилетий приспособляться к полицейско-монархическому государству, опиравшемуся на могущественное капиталистическое развитие, — причем в этом приспособлении слагалась миллионная организация, и воспитывалась вся руководящая движением рабочая бюрократия, — этот факт не переставал существовать и не лишался своего могущественного значения от того только, что марксизм теоретически предвосхищал социально-революционный характер будущего развития. Только наивный идеализм мог отождествлять это теоретическое предвосхищение с политической действительностью немецкого рабочего движения.

Немецкие ревизионисты исходили из противоречия между реформистской партией и ее революционной теорией. Они не понимали, что это противоречие обусловлено временными, хотя бы и очень продолжительными, условиями и что оно может быть преодолено лишь с дальнейшим общественным развитием. Для них это было логическое противоречие. Ошибка ревизионистов была не в том, что они констатировали реформистский по существу характер партийной политики истекшей эпохи, а в том, что они хотели теоретически увековечить реформизм, как единственный метод пролетарской классовой борьбы. На этом пути ревизионизм вступал в противоречия с объективными тенденциями капиталистического развития, которые через обострение классовых противоречий ведут к социальной революции, как к единственному способу эмансипации пролетариата. Из теоретического спора с ревизионизмом марксизм вышел победителем по всей линии. Но теоретически разбитый ревизионизм продолжал жить, питаясь всей практикой движения и ее психологией. Критическое опровержение ревизионизма, как теории, отнюдь не было равносильно тактическому и психологическому преодолению реформизма. Парламентарий, профессионалист, кооператор продолжали жить и действовать в атмосфере политического поссибилизма, практической специализации и национальной ограниченности. Даже на Бебеле, величайшем представителе этой эпохи, лежала ее тяжелая печать.

Особенно сильно дух поссибилизма должен был овладеть тем поколением передовых немецких рабочих, которое вступило в партию в 80-х годах, в эпоху бисмарковских исключительных законов и сгущенной реакции во всей Европе. Без апостольского духа первого поколения, связанного с Интернационалом; придавленное на первых своих шагах могуществом победоносной империи; вынужденное приспособляться к силкам и петлям закона против социалистов, это поколение насквозь пропиталось духом постепеновщины и органического недоверия к широким перспективам. Теперь это все люди 50 — 60 лет, и они именно стоят во главе профессиональных и политических организаций. Реформизм — это их политическая психология, если не их доктрина. Постепенное экономическое врастание в социализм — таково основное учение ревизионизма— оказалось самой плачевной утопией ввиду фактов капиталистического развития. Но постепенное политическое врастание социал-демократии в механизм капиталистического государства оказалось — для целого поколения — трагической реальностью.

Русская революция (1905 г.) явилась первым большим событием, которое, через 35 лет после Парижской Коммуны, сотрясло застоявшуюся атмосферу Европы. Быстрый темп развития русского рабочего класса и неожиданная сила его концентрированного революционного действия произвели огромное впечатление во всем культурном мире и повсюду дали толчок обострению политических противоречий. В Англии русская революция ускорила процесс формирования самостоятельной рабочей партии. В Австрии она, благодаря исключительным обстоятельствам, привела ко всеобщему избирательному праву. Во Франции отголоском русской революции явился синдикализм, который, в несостоятельной тактической и теоретической форме, давал выражение пробудившимся революционным тенденциям французского пролетариата. Наконец, в Германии влияние революции выразилось в усилении молодого левого крыла партии, в сближении с ним правящего «центра» и в изоляции ревизионизма. Острее встал вопрос прусского избирательного права, этого ключа к политическим позициям юнкерства. Принципиально был усыновлен партией революционный метод всеобщей стачки. Но внешнего сотрясения оказалось недостаточно, чтоб толкнуть партию на путь- политического наступления. Согласно всей партийной традиции перелом в сторону радикализма нашел свое выражение в дискуссиях и принципиальных резолюциях. Дальнейшего развития он не получил.

6—7 лет тому назад революционный прибой сменился повсеместно политическим отливом. В России восторжествовала контрреволюция и открыла период политического и организационного распада русского пролетариата. В Австрии быстро оборвалась нить завоеваний, рабочее страхование застряло в правительственных канцеляриях, национальная борьба возобновилась на арене всеобщего избирательного права с удвоенной силой, восстановила § 14* во всех правах и привела социал-демократию к разложению и обессилению. В Англии рабочая партия после своего выделения из либерализма снова связала себя с ним теснейшей связью. Во Франции синдикалисты передвинулись на реформистские оппозиции, Густав Эрве в кратчайший период вывернул себя наизнанку. В германской социал-демократии ревизионисты подняли голову, ободренные тем, что история дала им столь яркий реванш. Южане произвели свои демонстративные голосования за бюджет. Марксисты от нападения вынуждены были перейти к обороне. Усилия левого крыла перетянуть партию на путь более активной политики оставались безрезультатными. Правящий центр все более сближался с правым крылом, изолируя радикалов. Оправившись после удара 1905 г., организационный консерватизм восторжествовал по всей линии. За отсутствием как революционных действий, так и реальных реформистских возможностей, вся энергия уходила в автоматическое организационное строительство: новые члены партии и профессиональных союзов, новые газеты, новые абоненты. Осужденная в течение десятилетий на политику поссибилистского выжидания, партия создала культ организации, как самоцели.

* § 14 конституции предоставлял монархии и ее бюрократии широкое поле для вне-парламентского «творчества». — Л.Т.

Никогда, может быть, дух организационной инерции не господствовал так неограниченно в немецкой социал-демократии, как в последние годы, непосредственно предшествовавшие великой катастрофе; и не может быть никакого сомнения в том, что вопрос о сохранении организации — касс, рабочих домов, типографий — играл очень важную роль в определении позиции фракции рейхстага «по отношению к войне. Первый аргумент, какой я услышал от одного из руководящих немецких товарищей (Молькенбура), гласил: «если бы мы поступили иначе, мы обрекли бы на гибель свою организацию и печать». Каким красноречивым для этой психологии организационного поссибилизма является тот факт, что из 91 социал-демократической газеты ни одна не сочла возможным поднять голос протеста против насилия над Бельгией. Ни одна! После падения исключительных законов партия долго не решалась обзаводиться собственными типографиями, чтобы в случае решительных событий они не были конфискованы правительством. А теперь, построивши 65 собственных типографий, партийная иерархия опасается всякого решительного шага, чтобы не дать повода к конфискации. Еще красноречивее инцидент с «Форвертсом», который попросил позволения существовать дальше — на основе новой военно-полевой программы, отменяющей классовую борьбу впредь до нового распоряжения. Всякий друг немецкой социал-демократии испытывал чувство мучительной обиды, получив злосчастный номер центрального органа с унизительным предписанием «Главного Командования». Оставайся «Форвертс» под запретом, это был бы крупный политический факт, на который сама партия с гордостью ссылалась бы позже. Это был бы во всяком случае несравненно более почтенный факт, чем существование «Форвертса» с отпечатком генеральского сапога на лбу. Но выше всех соображений политики и партийного достоинства стали соображения предприятия, издательства, организации, — и в результате «Форвертс» существует, как двустороннее свидетельство беспредельной наглости командующего юнкерства, одинакового в Лувене и Берлине, и беспредельного поссибилизма немецкой социал-демократии.

Правое крыло занимало в данном случае более принципиальную позицию, вытекавшую из политических соображений. Эти основные соображения немецкого реформизма очень ярко формулировал Вольфганг Гейне во время смехотворной дискуссии о том, убегать ли из рейхстага при криках «гох» императору или же плотнее усаживаться в креслах. «Создание республики в Германии не имеет сейчас и на много лет вперед никаких реальных шансов, и потому оно никак не может быть предметом нашей текущей политики»… Никогда не осуществляющиеся практические успехи могли бы, — думает Гейне, — быть достигнуты, однако, только при сотрудничестве с либеральной буржуазией. «По этой причине, а не по щепетильности указал я на то, что парламентское сотрудничество затрудняется демонстрациями, которые без нужды оскорбляют чувства (монархические) большинства палаты». Но если одно лишь нарушение монархического этикета способно разрушить надежду на реформаторское сотрудничество с либеральной буржуазией, то разрыв с буржуазной «нацией» в минуту «национальной», опасности надолго поставил бы крест не только над чаемыми реформами, но и над реформистскими чаяниями. То поведение, которое консервативным рутинерам партийного центра было продиктовано голой заботой об организационном самосохранении, для ревизионистов дополнялось еще политическими соображениями. Точка зрения ревизионистов оказалась во всяком случае более содержательной и в конце концов овладела полем. Почти вся партийная пресса прилежно доказывает сейчас то, над чем она прежде так жестоко издевалась: что патриотическое поведение рабочих должно после войны обеспечить им благосклонность имущих классов на пути реформ.

Таким образом, под ударами великих событий германская социал-демократия почувствовала себя не как революционная сила, которая имеет перед собой задачи, далеко выходящие за пределы вопроса о передвижении государственных границ, и которая, ни на минуту не растворяясь в вихре национализма, ждет благоприятного момента, чтоб — в связи с другими частями Интернационала— властно вмешаться в ход событий, — нет, она ощутила себя прежде всего., как тяжеловесный организационный обоз, которому грозит неприятельская кавалерия. Она потому и подчинила все будущее Интернационала независящему от нее вопросу об охранении границ классового государства, что она сама себя ощущала прежде всего, как консервативное государство в государстве.

«Смотри на Бельгию! — писал «Форвертс», возбуждая дух рабочих-солдат — там рабочие дома превращены в лазареты, газеты закрыты, жизнь подавлена»*. И потому держись до конца — «пока, наконец, победа не будет наша». Другими словами: разрушайте дальше, ужасайтесь затем сами делу ваших рук — «смотри на Бельгию!» — и в этом ужасе почерпайте мужество для новых разрушений!

* Один корреспондент «Форвертса» сентиментально рассказывал, как он разыскивал в Народном Доме в Брюсселе бельгийских товарищей — и нашел там немецкий лазарет. Для чего понадобились корреспонденту «Форвертса» бельгийские товарищи? «Чтобы завоевать их для дела немецкого народа» — в тот момент, когда уже сам Брюссель был завоеван для «дела немецкого народа». — Л.Т.

Все сказанное выше относится в общем и целом не только к немецкой социал-демократии, но и ко всем старым частям Интернационала, проделавшим историю последнего полустолетия.

Сказанным, однако, не исчерпывается вопрос о причинах крушения Второго Интернационала. Остается еще не учтенным фактор, который лежит в основе всех переживаемых событий: империализм. Зависимость классового движения пролетариата, особенно его профессиональной борьбы, от объема и успешности империалистической политики государства есть вопрос, который, насколько мы знаем, еще не подвергался исследованию в социалистической печати. Этим исследованием не можем и мы заняться в рамках политического памфлета, каким является по существу настоящая брошюра. То, что мы можем сейчас по этому поводу сказать, будет по необходимости носить конспективный характер.

Пролетариат кровно заинтересован в развитии производительных сил. Основным типом экономического развития в предшествующую эпоху являлось национальное государство, созданное в Европе в революциях и войнах 1789—1870 годов. Всей своей сознательной политикой пролетариат содействовал развитию производительных сил на национальной основе. Он поддерживал буржуазию в ее борьбе с внешними врагами за национальное освобождение, в ее борьбе с монархией, феодалами и церковью — за режим политической демократии. По мере того, как буржуазия переходила на позиции порядка, то-есть реакции, пролетариат перенимал на себя недовершенную ею историческую работу. Проводя против буржуазии политику мира, культуры и демократии, он содействовал увеличению емкости национального рынка, стало быть толкал вперед развитие производительных сил. В равной мере он был экономически заинтересован в демократизации и культурном подъеме всех других стран, как потребительниц или поставщиц по отношению к его собственной стране. В этом был важнейший залог интернациональной солидарности пролетариата не только в его конечной цели, но и в его повседневной политике. Борьба против пережитков феодального варварства, против непомерных требований милитаризма, против аграрных пошлин, против роста косвенного обложения составляла основное содержание рабочей политики и прямо и косвенно служила делу развития производительных сил. Именно поэтому подавляющее большинство профессионально-организованных рабочих в Германии шло в своей политике за социал-демократией: всякую задержку в развитии производительных сил непосредственнее всего ощущает профессиональная организация пролетариата.

По мере того, как капитализм переходил с национальной почвы на империалистически-мировую, национальная промышленность, а с нею вместе и экономическая борьба пролетариата попадали в непосредственную зависимость от таких условий международного рынка, которые создаются и обеспечиваются при помощи дредноутов и мерзеров. Другими словами: в противоречии с основными классовыми интересами пролетариата, взятыми в их полном историческом объеме, непосредственные профессиональные интересы отдельных слоев пролетариата, все более многочисленных, оказывались в прямой зависимости от успеха Или неуспеха внешней политики государства.

Англия гораздо ранее поставила свое капиталистическое развитие на основу империалистического хищничества. Она экономически заинтересовала верхний слой пролетариата в своем владычестве над миром. Английский рабочий класс в отстаивании своих интересов ограничивался давлением на буржуазные партии, приобщавшие его к капиталистической эксплоатации отсталых стран. Он начал становиться на путь самостоятельной политики лишь по мере того, как Англия теряла свои позиции на мировом рынке, оттесняемая, между прочим, своей главной соперницей, Германией. Вместе с возрастанием мировой индустриальной роли Германии возрастала, однако, не только материальная, но и идейная зависимость широких кругов пролетариата от империализма. 11 августа «Форвертс» писал о том, что немецкие рабочие, «которые до сих пор считались политически-сознательными, и которым много лет (должно признаться, с очень слабым успехом) проповедывалась опасность империализма», точно так же поносят нейтралитет Италии, как и- крайние шовинисты. Это, как мы знаем, нисколько не помешало самому «Форвертсу» снабжать немецких рабочих «национальными» и «демократическими» аргументами в защиту кровавой работы империализма, — у многих литераторов спины так же гибки, как и перья. Но факт от этого не меняется: в сознании немецких рабочих не оказалось в момент решающего испытания непримиримой враждебности к политике империализма, — наоборот, они обнаружили чрезвычайную восприимчивость к его внушениям, прикрытым национальной и демократической фразеологией.

«Социалистический» империализм обнаружился в немецкой социал-демократии не впервые. Достаточно напомнить тот факт, что на интернациональном конгрессе в Штуттгарте большинство немецкой делегации — главным образом профессионалисты — голосовало против марксистской резолюции о колониальной политике. Только в свете нынешних событий этот факт, произведший тогда сенсацию, получает все своё значение. В настоящее время профессиональная печать с большей сознательностью и деловой трезвенностью, чем политическая, связывает дело немецкого рабочего класса с делом гогенцоллернской армии. Отрицать империалистические тенденции в Интернационале и их огромную роль в поведении национальных социалистических партий значит закрывать глаза на факты. Эти факты очень тревожны. Но в них же кроется залог неизбежности революционного кризиса.

Пока капитализм оставался на национальной основе, пролетариат не мог не содействовать через посредство своей парламентской, коммунальной и пр. деятельности демократизации политических отношений и развитию производительных сил. Попытки анархистов противопоставить политической борьбе социал-демократии формально-революционную агитацию .обрекли их на изоляцию и вымирание. Поскольку капиталистическое государство из национального становится мировым, т.е. империалистическим, пролетариат не может развить оппозиции империализму на основе так называемой минимальной программы, направлявшей его политику в условиях национального государства. На основе борьбы за тарифные договоры и социальное законодательство пролетариат бессилен развить ту энергию против империализма, какую он развивал против феодализма. Применяя на изменившихся капиталистических основах прежние методы своей классовой борьбы—с ее непрерывным приспособлением к движению рынка, — он сам попадает — материально и идейно — в зависимость от империализма. Противопоставить этому последнему свою революционную силу пролетариат может лишь под знаменем социализма, как непосредственной задачи. Рабочий класс оказывается тем более бессильным против империализма, чем долее его могущественные организации остаются на почве старой поссибилистской тактики; рабочий класс станет всесильным против империализма, вступив на путь социально-революционной борьбы.

Крушение Второго Интернационала есть прежде всего крушение пережившей себя тактической системы. Методы национально-парламентской оппозиции остаются не только объективно-безрезультатными, но и теряют всякую субъективную притягательность для рабочих масс пред лицом того факта, что — за спиною парламентов — империализм вооруженной рукою ставит заработную плату и самое существование рабочего все в большую зависимость от своих успехов на мировом рынке. Что переход пролетариата от, поссибилизма к революции может быть вызван не агитационными понуканиями, а исключительными историческими потрясениями, это было ясно всякому мыслящему социалисту. Но что этому неизбежному перелому тактики история предпошлет такое потрясающее крушение Интернационала, этого не предвидел никто. История работает с титанической беспощадностью. Что такое для нее Реймсский собор? И что такое несколько сотен или тысяч политических репутаций? И что такое для нее жизнь и смерть сотен тысяч и миллионов? Пролетариат слишком задержался в приготовительном классе, гораздо дольше, чем думали его великие наставники, — история взяла, наконец, в руки метлу, разметала Интернационал эпигонов и вывела засидевшиеся миллионы в поле, где кровью смывает с них последние иллюзии. Страшный эксперимент! От исхода его зависит, может быть, судьба европейской культуры.

 

7. Революционная эпоха.

В самом конце прошлого столетия в Германии шел горячий спор вокруг вопроса о влиянии индустриализации страны на ее военную силу. Реакционно-аграрные политики и писатели, как Зеринг, Карл Баллод, Георг Ганзен и др. доказывали, что быстрый рост городского населения за счет сельского подкапывается под самые основы военной мощи государства, и делали отсюда, разумеется, патриотические выводы в духе аграрного протекционизма. Луйо Брентано и его школа отстаивали прямо-противоположную точку зрения. Они доказывали, что индустриализация хозяйства создает не только новые финансовые и материально-технические ресурсы, но и воспитывает в лице пролетариата ту живую силу, которая способна привести все новые средства обороны и нападения в действие. Уже по отношению к опыту 1870-1871 г.г. Брентано приводит авторитетные отзывы, что «полки из уроженцев по преимуществу промышленной Вестфалии принадлежат к числу лучших», и совершенно правильно объясняет этот факт более высокой способностью рабочего ориентироваться в обстановке и приспособляться к ней.

Сейчас нет уже надобности спрашивать, кто в этом споре оказался прав. Нынешняя война показывает, что именно Германия — страна, сделавшая наибольшие успехи на пути капитализма, — оказалась способной развить наивысшую военную силу. Вместе с тем эта война по отношению ко всем вовлеченным в нее странам показывает, какую колоссальную и притом квалифицированную энергию развивает пролетариат в военном действии.

Это не пассивный сплошной «героизм» крестьянской массы, спаянной фаталистической покорностью и суевериями религии, это индивидуализированный героизм, вырастающий из внутренней активности и сознательно становящийся под знамя идеи.

Идея, под знаменем которой стоит сейчас вооруженный пролетариат, есть идея воинствующего национализма, смертельно враждебная действительным интересам пролетариата.

Господствующие классы оказались достаточно могущественны, чтобы навязать пролетариату свою идею, — и пролетариат сознательно поставил свою интеллигентность, страсть, способность к жертвам на службу делу своих классовых врагов. В этом факте запечатлено страшное поражение социализма. Но в нем же раскрываются и возможности его окончательной победы. Невозможно сомневаться в том, что класс, способный развернуть такую выдержку и самоотверженность в войне, которую он признал «справедливой», окажется тем более способным развернуть свои качества, когда дальнейший ход событий поставит его перед задачами, действительно достойными его исторической миссии.

Эпоха пробуждения, просвещения и организации пролетариата вскрыла в нем огромные источники революционной энергии, которые в повседневной борьбе не находили себе достаточного применения. Социал-демократия не только пробуждала передовые слои пролетариата, но сдерживала их революционную энергию, придавая по необходимости своей тактике выжидательный характер. Реакционно-затяжной характер эпохи не позволял ставить пролетариату такие задачи, которые требовали бы его всего, целиком — всей его самоотверженности, всего героизма. Такие требования предъявил сейчас пролетариату империализм.

Он достиг своей цели тем, что выдвинул пролетариат на позиции «национальной самообороны», причем для самих рабочих это не могло не означать обороны всего того, что они создали своими руками: не только колоссальных национальных богатств, но и их собственных классовых организаций, касс, прессы, — всего, чего рабочие достигли в неутомимой и кропотливой борьбе десятилетий. Империализм насильственно выбил общество из состояния неустойчивого равновесия и, взорвав шлюзы, воздвигнутые социал-демократией пред потоком революционной энергии пролетариата, направил этот поток по своему пути.

Этот колоссальный исторический эксперимент, одним ударом разбивший социалистическому Интернационалу хребет, таит, однако, в себе смертельную опасность для самого буржуазного общества. Из рабочих рук выбит молот, и место молота заняло ружье. Рабочий, по рукам и по ногам связанный автоматизмом капиталистического хозяйства, сразу выбрасывается из его недр и приучается выше житейских благ и выше самой жизни ставить коллективные цели. С ружьем, которое он сам создал, в руках, рабочий ставится в такое положение, при котором непосредственная политическая судьба государства зависит от него. Те, которые в обычное время угнетали и презирали его, теперь льстят ему и заискивают пред ним. А в то же время он приходит в интимную близость с теми самыми пушками, которые — по Лассалю — составляют одну из важнейших частей конституции. Он переступает границы, участвует в насильственных реквизициях, при его участии города переходят из рук в руки. Происходят перемены, каких не бывало на глазах живущего теперь поколения. Если передовой рабочий и знал теоретически, что сила есть мать права, то политическое мышление его оставалось все же насквозь проникнуто духом поссибилизма, приспособления к буржуазной закономерности. Теперь он действенно учится презирать эту закономерность и насильственно нарушать ее. В его психологии статические моменты уступают место динамическим. Мерзеры вбивают в его голову мысль, что если препятствие нельзя обойти, его можно сокрушить,, Почти все взрослое мужское население проводится чрез эту страшную своим реализмом школу войны, которая формирует новый человеческий тип. Над всеми нормами буржуазного общества — с его правом, моралью и религией — воздвигается теперь кулак железной необходимости. «Not kennt kein Gebot!» — сказал немецкий канцлер 4 августа. — «Нужда не знает закона!» — Монархи выходят на площадь и языком уличных торговок обвиняют друг друга во лжи; правительства нарушают торжественно признанные обязательства, национальная церковь приковывает своего бога, как каторжника, к национальной пушке.

Разве не ясно, что эта обстановка должна породить глубочайшие перемены в психологии рабочих масс, радикально излечив их от того гипноза легализма, который отражал собою эпоху политической неподвижности? Имущие классы, к ужасу своему, должны будут вскоре убедиться в этом. Пролетариат, прошедший школу войны, неизбежно почувствует при первом серьезном препятствии внутри собственной страны потребность заговорить языком силы. Нужда не знает закона! — ответит он тем, кто попытается остановить его заветами буржуазной легальности.

А нужда, та страшная материальная нужда, которая воцарится во время войны и после ее прекращения, способна будет толкнуть массы на нарушение многих заветов. Всеобщее экономическое истощение Европы непосредственнее и острее всего отразится на пролетариате. Материальные ресурсы государства будут войной истощены, и возможность удовлетворения требований рабочих масс окажется крайне ограниченной. Это должно будет повести к глубочайшим политическим конфликтам, которые, расширяясь и углубляясь, могут принять характер социальной революции, ход и исход которой сейчас никому, разумеется, не дано предопределить.

Но, с другой стороны, война с ее многомиллионными армиями и адскими орудиями истребления может истощить не только материальные ресурсы общества, но и моральные силы самого пролетариата. Эта война не имеет определенной, политически-ограниченной цели, она ни для одного из участников не является в прямом смысле ни наступательной, ни оборонительной, — она для всех участников стала взаимоистребительной. Не встречая внутренних сопротивлений, она может длиться в течение нескольких лет, с переменными успехами на обеих сторонах, до полного истощения главных участников. Вся боевая энергия международного пролетариата, которую империализм вызвал сейчас наружу своим кровавым заклинанием, может целиком уйти на страшную работу взаимоистощения и взаимоистребления. В результате вся наша культура была бы отброшена назад на ряд десятилетий.

Мир, который вырос бы не из воли пробужденных народов, а из взаимного истощения участников, был бы расширенным на всю Европу повторением бухарестского мира, которым закончилась балканская война: при помощи новых заплат он.сохранил бы все противоречия,, антагонизмы и несообразности, которые привели к настоящей войне. Вместе со многим другим, социалистическая работа двух человеческих поколений бесследно утонула бы в реках крови.

Какая из этих перспектив более вероятна? Это нельзя теоретически предрешить. Исход зависит от активности живых сил общества и, в первую голову, — революционной социал-демократии.

«Немедленное прекращение войны!» — вот лозунг, под которым социал-демократия может снова собрать свои рассеянные ряды как в партиях отдельных стран, так и во всем Интернационале. Свою волю к миру пролетариат не может ставить в зависимость от стратегических соображений генеральных штабов, он должен, наоборот, со всей решительностью противопоставить этим соображениям свою волю к миру. То, что воюющие правительства называют борьбой за национальное самосохранение, есть на самом деле взаимное истребление. Истинная национальная самооборона заключается теперь в борьбе за мир.

Это означает для нас не только борьбу за спасение материальных и культурных благ человечества от дальнейшего безрассудного истребления, но прежде всего — борьбу за сохранение революционной энергии пролетариата.

Собрать ряды пролетариев в борьбе за мир — значит противопоставить неистовствующему империализму по всему фронту силы революционного социализма. Условия, на которых может быть заключен мир, — мир самих народов, а не сделка между дипломатами, — должны быть одинаковы для всего Интернационала.

Никаких аннексий!

Никаких контрибуций!

Право каждой нации на самоопределение!

Соединенные Штаты Европы — без монархий, без постоянных армий, без правящих феодальных каст, без тайной дипломатии!

Агитация за мир, которая должна вестись одновременно всеми средствами, которыми сейчас располагает социал-демократия, а также теми, которыми она при желании могла бы овладеть, не только освободит рабочих от гипноза национализма, но вызовет, кроме того, спасительную работу внутреннего очищения в теперешних официальных партиях пролетариата. Национал-ревизионисты и социал-патриоты во Втором Интернационале, эксплоатирующие исторически завоеванное влияние социализма на рабочие массы для национально-милитаристических целей, должны быть отброшены в лагерь классовых врагов пролетариата нашей непримиримой революционной агитацией за мир.

Революционной социал-демократии меньше всего приходится бояться того, что она останется изолированной. Война ведет самую страшную агитацию против самой себя. Каждый день будет приводить под наше знамя все новые массы, если оно будет честным знаменем мира и демократии. Под лозунгом мира революционная социал-демократия вернее всего изолирует воинствующую реакцию в Европе и заставит ее перейти в наступление.

* * *

У нас, революционных марксистов, нет никаких оснований отчаиваться. Эпоха, в которую мы вступаем, будет нашей эпохой. Марксизм не побежден. Наоборот: рев пушек во всех концах Европы возвещает не только крах исторических организаций пролетариата, но и теоретическую победу марксизма. Что остается теперь от надежд на «мирное» развитие, на притупление капиталистических противоречий, на планомерное врастание в социализм? Принципиальные реформисты, которые надеялись разрешить социальный вопрос путем тарифных договоров, потребительных обществ и парламентского сотрудничества социал-демократии с буржуазными партиями, теперь все свои надежды переносят на победу «национального» оружия. Они ожидают, что имущие классы охотнее пойдут навстречу нуждам пролетариата, доказавшего свой патриотизм. Эта надежда была бы совершенно тупоумной, если бы под ней не скрывалась другая, менее «идеалистическая» надежда — на то, что победа оружия создаст для национальной буржуазии более широкую империалистическую базу обогащения, за счет буржуазии других стран, и позволит ей делиться частью своей добычи с национальным пролетариатом — за счет пролетариата других стран. Социалистический реформизм фактически превратился в социалистический империализм. На наших глазах произошла сокрушительная ликвидация надежд на мирный рост благосостояния пролетариата; выход из реформистского тупика реформисты принуждены, наперекор своей доктрине, искать в силе — но не в революционной силе народов против правящих классов, а в военной силе своих правящих классов против других народов.

Немецкая буржуазия после 1848 г. отказалась разрешать свои вопросы методами революции. Она поручила своим феодалам разрешать вопросы буржуазного развития методами войны. Общественный процесс последнего полустолетия, исчерпав национальную основу капиталистического развития, поставил немецкий пролетариат перед проблемой революции. Уклоняясь от революции, реформисты вынуждены воспроизвести на себе историческое падение буржуазного либерализма: они поручают своим правящим классам, т.е. все тем же феодалам, разрешать пролетарский вопрос методами войны. Но на этом историческая аналогия кончается. Создание национальных государств действительно разрешило буржуазный вопрос для целой эпохи; а длинный ряд колониальных войн после 1871 г. «дополнял» это решение, расширяя арену развития капиталистических сил. Эпоха колониальных войн, ведшихся национальными государствами, привела к нынешней войне национальных государств — из-за колоний. После того как отсталые части света оказались поделенными между капиталистическими государствами, этим последним не остается ничего другого, как вырывать колонии друг у друга.

«Пусть наконец перестанут говорить, — заявляет уже слышанный нами Георг Ирмер, — что немецкий народ слишком поздно вступил в мировую борьбу из-за мирового хозяйства и мирового могущества, что мир уже поделен. Разве во все эпохи истории земля не переделялась каждый раз заново?»

Но новый передел колоний между капиталистическими странами не расширяет базы капиталистического развития, а только перекраивает ее: выигрыш на одной стороне означает такую же утрату на другой. Временное притупление классовых противоречий в Германии могло бы быть, следовательно, достигнуто в результате этой войны только путем крайнего обострения классовой борьбы во Франции и в Англии — и наоборот.

К этому присоединяется еще один фактор решающего значения: капиталистическое пробуждение самих колоний, которому настоящая война даст могущественный толчек. Дезорганизация мирового хозяйства означает революцию колониального хозяйства, смысл которой состоит в том, что колонии утрачивают свой колониальный характер. Каков бы ни был, следовательно, военный исход настоящей свалки, империалистическая база под европейским капитализмом не расширится в результате ее, а сузится. Война не только не «разрешает» рабочего вопроса на империалистическом фундаменте, наоборот, она обостряет этот вопрос, ставя капиталистический мир перед двумя возможностями: перманентная война, из-за сужающегося империалистического фундамента, или — революция пролетариата.

Если война переросла через голову Второго Интернационала, то уже ближайшие последствия ее перерастут через голову всего буржуазного мира. Мы, революционные социалисты, не хотели войны. Но мы и не пугаемся ее. Мы не впадаем в отчаяние перед тем фактом, что война разбила Интернационал, старую идейно-организационную форму, изношенную историей. Революционная эпоха создаст из неисчерпаемых источников пролетарского социализма новую организационную форму, отвечающую величию новых задач. К этой работе мы приступили сейчас, под бешеный лай мерзеров, треск старых соборов и патриотический вой капиталистических шакалов. В этой адской музыке смерти мы сохраняем ясную мысль, незатемненный взор и чувствуем себя единственной творческой силой будущего. Нас уже сейчас много, гораздо больше, чем кажется. Завтра нас будет несравненно больше, чем сегодня. Послезавтра под наше знамя встанут миллионы, которым и теперь, через 67 лет после выхода «Коммунистического Манифеста», нечего терять, кроме своих цепей.

===============================================================================

Число просмотров поста: 36

===============================================================================

Нам нужна поддержка наших читателей.

Если вы ознакомились с содержанием данной страницы, значит вас чем-то заинтересовал сайт "Красная Пенза". Сайт поддерживается Никитушкиным Андреем на собственные средства безработного инвалида III группы. Если вы готовы поддержать финансово проект, пусть даже анонимно, то можете воспользоваться следующей информацией для помощи в оплате размещения сайта (хостинга) в сети Интернет:
* номер российской банковской рублёвой карты - 2202 2008 6427 3097. Средства можно перевести на карту с помощью банкомата любого банка или, например, с помощью "Сбербанк Онлайн".
* BTC(Bitcoin) 1LMUiKrmQa5uVCuEXbcWx2xrPjBLtCwWSa
* ETH(Etherium) 0x7068dC6c1296872AdBac74eE646E6d94595f2e00
* BCH(BitcoinCash) qzrl2ffe4l8k0efe0zaysls48zx83udhfv9rk9phax
* XLM(Tellar) GBHJ33CWEO2I4UFRBPPSHZC6M7KP5RMDVVFG5EURSO6GRIUM3XV2C4TK

Если вам будет необходима квитанция об использовании перечисленных вами средств на оплату размещения сайта "Красная Пенза" в сети интернет (хостинга), то она вам будет предоставлена по первому требованию. Всем откликнувшимся товарищам заранее спасибо за помощь!

 

С большевистским приветом из Пензенской области!

===============================================================================

Оставьте ответ

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.